История регионов Франции
Шрифт:
Историю нельзя переписать, но кажется достаточно вероятным, что за двадцать с лишним лет до того, в августе 1793 года, события могли бы получить более трагичное развитие. Летом пьемонтские войска предприняли попытку «освобождения» Савойи, за год до того завоеванной французами. Заброшенная таким образом сардинская армия поначалу одержала несколько побед благодаря тому, что проникла на савойскую территорию тремя путями — через Шамони, Тарантез и Морьен. Но уже в следующем октябре «освободители» (!) были отброшены к исходным рубежам, для них это было поражением. В период между этими двумя событиями им, однако, удалось volentes nolentes спровоцировать у части местного населения, которые были преданы им, некоторые попытки жестокой чистки, направленной против видных якобинцев и именитых граждан, обвиняемых в сообщничестве, или, как мы сказали бы, сотрудничестве с Францией. Среди них можно было найти присягнувших представителей духовенства: одного епископского викария, одного епископа, принявшего конституцию, а также конституционных священников. Еще одно доказательство того, что вопросы церкви были центральными в этом деле. Но процедуры линчевания или охоты за человеком, хотя и были реальными, но не доходили до убийства; победа республиканских солдат, пришедших с запада, под командованием Келлерманна, уже с осени положила конец атмосфере чистки. Стрелки повернулись в другую сторону. Чрезвычайный трибунал [224] , который ревнители Старого режима устроили в Мутье к концу лета 1793 года, чтобы вычислять и наказывать местных революционеров, потерял свой голос из-за якобинского реванша в сентябре-октябре 1793 года, и это произошло до того, как он смог по-настоящему начать функционировать.
224
Nicolas J. La Revolution francaise dans les Alpes. Op. cit. P. 222.
Мы оставили для окончания этого параграфа, в некотором роде «на десерт», проблемы эмиграции как неизбежного последствия процесса вторжения — оккупации — разрушения старого; этого процесса, одновременно идущего извне (из революционной Франции) и изнутри — другими словами, от общего подъема, почти геологического, некоторых слоев буржуазного, разночинного и крестьянского населения Савойи, что явилось продолжением того, что можно назвать французской
225
Жан Николя в кн.: Guichonnet P. Nouvelle histoire de la Savoie. Op. cit. P. 254.
Стоит отдельно поговорить о человеке, которого мы не решаемся назвать «эмигрантом чести», Жозефе ле Местре, в любом случае, одном из самых знаменитых из числа тех, кто уносил частицу своей альпийской родины на подошвах своих башмаков. Самым любопытным в этом деле было то, что сам Местр не рассматривал себя как эмигранта ни объективно, ни субъективно. Конечно, он бежал из Савойи в 1792 году, но это было прежде всего, если ему верить, для того, чтобы продолжать служить своему законному государю, Виктору-Амадею III в славном городе Турине; и затем оттуда он уехал в Лозанну, где он стал «посланником» все того же Виктора-Амадея, который впоследствии назначил его послом в России. Его долгие периоды пребывания «за границей» по отношению к савойскому провинциализму как раз и делают из Местра «эмигранта извне», если нам позволено будет такое словесное излишество, и это несмотря на то, какое экзистенциальное определение он считает себя обязанным дать самому себе и в котором он всячески отказывался от слова «эмиграция». Подчеркнем по этому поводу, что основные произведения Местра были задуманы за границей, за пределами родных савойских границ. Они были, что само собой разумеется, набросаны и записаны по-французски, то есть на языке савойской элиты, который в течение долгого времени постепенно вытеснял местные, франко-провансальские диалекты, еще сохранявшиеся в XIX веке и начале XX века в достаточно сильной форме, но затем утратившие свое значение. Контрреволюционная мысль Местра является прежде всего отказом от любой философии и политологии Общественного договора. Он выступал против Гоббса, против Руссо, и в наше время эквивалент этому можно найти в концепциях Раймона Полена, которые также пронизаны «договорофобией». По мнению Местра, остановимся на этом авторе, хорошо устроенное общество не смогло бы опираться на добровольные соглашения, свободно заключенные между людьми. На этой основе можно было бы получить только исключительно внешнюю «установку», лишенную всякой органичности; это была бы установка типа Вокансон [226] , посредственного качества компьютер, как сказали бы мы. На самом деле, хорошо устроенное общество должно иметь основу религиозную, традиционную, с устоявшимися обычаями, укрепленную веками, обязательно не зависящую от воли людей или, как минимум, «лишенную волюнтаризма». Однако Французская революция захотела перестроить социальную систему с чистого листа. Она действовала по примеру маркизы де Мертей из «Опасных связей», которая говорила о себе: «Мои принципы явились плодом моих глубоких размышлений. Я их создала и могу сказать, что я сама — мое собственное произведение [227] ». В силу этого и по многим другим причинам, маркиза была несколько демонической личностью. Французская революция, как считал Местр, также могла быть исключительно порождением Сатаны. В этих условиях власть народа неизбежно подпадала под схему какой-нибудь тирании, деспотизма. Вера в прогресс, столь распространенная в революционных кругах времен Кондорсе, была, по мнению Местра, не чем иным, как глупостью. И напротив, католическая вера была сердцевиной единственно законной системы: вследствие этого папа должен был играть в духовной области такую же роль, какая была у короля, облеченного временной властью, будь то пьемонтский король или кто-либо из Бурбонов, это не имело значения. Любой выпад против верховного понтифика, совершенный в этих условиях, будь то со стороны галликан или протестантов, а приори должен считаться недопустимым, поскольку в глубинном смысле он содержал в себе материализм, разрушительный и коварный. Самая странная и, может быть, самая глубокая теория Местра относилась к большому кровопролитию, которое устроили революционеры: они очень часто набрасывались на людей невинных, даже выдающихся, если верить этому философу, бывшему уроженцу Альп, — монахинь, священников, благочестивых светских дам, дам из буржуазии, утонченных аристократов, которых таким образом обрекали вместо жизни на смерть, ведя на эшафот с гильотиной. Эти массовые убийства, как пишет Местр в письме к маркизе Коста (1794), были эквивалентом жертв, которые приносили евреи или римляне. Они никогда не приносили в жертву [228] , как можно себе представить, опасных животных, хищников, таких как гадюк, волков, грифов. Но скорее в жертву приносились животные симпатичные, друзья человека — телята, коровы, быки, свиньи, козы, ягнята. Возможно, таким способом наш автор хотел сказать, что бойня, организованная якобинцами, в конце концов, представляла собой приношение, приятное Богу (или богам), которое было предназначено для того, чтобы искупить грехи человечества, восставшего против власти Добра; это искупление, в свою очередь, совершалось благодаря жертвоприношению невинных людей, в запахе крови, который поднимался чудесными парами и доходил до трепещущих ноздрей Божества, и это было компенсацией (непредвиденной) преступлений, совершенных такими, как Робеспьер и Фукье-Тенвилль. Здесь можно найти дорогую для мыслителей-аристократов [229] идею отказа, лишения, самоотречения, которая в данном случае могла доходить до высшей жертвы, в преступных руках классового [230] или сословного врага.
226
Вокансон — гениальный механик эпохи Людовика XV, техника которого плохо вписывалась в «органицизм» человеческого общества, созданного историей.
227
Текст цитируется по: Эю Ле Руа Ладюри в Histoire de France, P.: Hachette, 1993, L'Ancien Regime. Vol. III. P. 308.
228
Maistre J. de OEvres, Considerations sur la France / Edition critique par J.-L. Darcel. Slatkine. P. 30 sq.
229
Le Roy Ladurie E. Saint-Simon ou le Systeme de la cour. P.: Fayard, chap. VI.
230
Это превращение, которое проходило от отказа до самопожертвования, в том числе и на гильотине лица, в котором был заинтересован какой-нибудь «террорист», было хорошо объяснено Местром в 1794 году в письме (процитированном ниже) к маркизе Коста:
«Я чувствую, что человеческий разум трепещет при виде этих волн крови невинных, которая смешивается с кровью виновных. Не без робости, мадам, и даже не без некоторого религиозного ужаса я чувствую, как меня направляют к тому, чтобы я обратился, или скорее прикоснулся к одной из самых глубоких точек божественной метафизики (…). Однако, в том плачевном состоянии деградации и несчастья, на которое мы обречены, все люди во все века верили, что наказания (страдания, а также умерщвление плоти, лишения, аскеза) невинности имели двойную силу в том, чтобы подавить действие зла и изгнать его. Отсюда идея этого воздержания, этих добровольных лишений, которые всегда считались приятными божеству и полезными человеческой семье (…).
Отсюда, в частности, среди нас эти ордена (религиозные, монашеские и др. ордена) с ужасающей суровостью, изолированные от мира, чтобы быть громоотводами. Но пролитие невинной крови в особенности во мнении всех этих людей наделялось той мистической силой, о которой я вам только что говорил. Отсюда идея жертвоприношений, старая, как мир: и обратите внимание, что агрессивные или глупые, странные для человека своим инстинктом животные, такие как плотоядные животные, хищные птицы, змеи, рыбы и др. никогда не приносились в жертву. Пифагор напрасно восклицал: «Невинные овцы, что вы заслужили?» Ему не верили, поскольку ни один человек не был вправе искоренить естественную мысль. За немногими исключениями, которые соответствовали другому принципу, в жертвы выбирали всегда самых ценных по полезности животных, самых нежных, самых невинных, самых близких человеку по их инстинкту и их привычкам, одним словом, самых человечных, если мне позволено так выразиться; и злоупотребление этой идеей породило человеческие жертвы. Многого не хватает до того, чтобы невинная кровь, которая льется сейчас, стала бесполезна для мира. Во всем есть своя причина, которую мы однажды узнаем. Кровь небесной Елизаветы была, возможно, нужна для того, чтобы уравновесить генеральный план революционного трибунала, а кровь Людовика XVI, возможно, спасет Францию».
В любом случае, никто не может оспорить тот факт, что Местр хорошо почувствовал, по своему собственному опыту и в своих теоретических построениях, ту огромную пропасть, которую Французская революция установила, в европейском масштабе, между Старым режимом — христианским, монархическим, дворянским, и будущим веком — эгалитарным и демократическим. Как утверждает этот автор, Французская революция — это не событие, это эпоха.
Савойя 1792–1815 годов со своей примечательной последовательностью эпиодов от вторжения — освобождения от старого вплоть до изгнания захватчиков, между которыми были фазы как сопротивления, так и эмиграции, функционировала, таким образом, как маленькая модель Западной Европы (и даже шире, чем просто Западной Европы), где в гораздо более широком масштабе в XX веке пришлось пережить похожие испытания, но еще более трагичные, еще более мучительные. Савойя, над которой можно работать таким образом до бесконечности, ничем не вызывая идеологических бурь, которые неизменно провоцирует подобное исследование, относящееся к XX веку, Савойя была подобием маленькой модели, лаборатории, и при этом страной, по собственному опыту привыкшей к подобного рода «оккупационным» опытам, поскольку ей пришлось пережить несколько таких эпизодов в XVI и в XVIII веке. Поэтому хорошо и даже полезно остановиться здесь на ее примере, в нескольких строчках или на нескольких страницах. Выразим свою крайнюю признательность Жану Николя, который ранее поднял для нас эту историографическую целину, эту пересеченную местность, ужасно обрывистую и по природе своей горную…
Савойя дала нам Местра, Авейрон — Боналя, Бретань — Шатобриана. Именно на периферии, в провинции, на языковой периферии мы находим, таким образом, самых строгих, самых непреклонных судей по отношению к Французской революции, которая была очень парижской и крайне нейтралистской по своему принципу. Однако
после 1815 года савойское общество на некоторое время вернулось в свою раковину, или, скажем так, оно в течение периода в несколько десятилетий находилось в фазе интеллектуального и социально-политического регресса. Несмотря на некоторые скачки в развитии, произошедшие из-за потрясений 1814–1815 годов (поражения Наполеона во Франции, Сто Дней, Ватерлоо), Савойя действительно в конце концов вернулась полностью под власть сардинской и пьемонтской монархии; это возвращение было закреплено в ходе плебисцита, выразившего достаточно хорошо, несмотря на некоторые «несовершенства», пожелания сельского населения, которое привлекала стабильность, «отдых», как тогда говорили; плюс к тому, по этому случаю несколько изменилась граница, в пользу Женевского кантона, чья территория, ставшая большей по протяженности, приняла форму «грыжи, вклинившейся в континентальную Францию». Это возвращение к старому, от новой столицы к древней, от Парижа к Турину, соответствовало, однако, в правительственной политике, реакции по всем направлениям, материализовавшейся, в частности, во введении крайне мелочной цензуры. По правде говоря, если рассматривать под этим углом, то предыдущая власть, императорская и французская, подали пример. Что касается экономики, оставшейся традиционной, начало «нового» режима (реставрированного) несколько смазалось: конечно, появилась крупная хлопковая промышленность, центрами которой были Аннеси и другие города, но сильнейшее извержение вулкана Тамбора в Индонезии осенью 1815 года создало некое подобие ядерной зимы (туман с частицами пыли над планетой) в 1816 году, и это отрицательно сказалось на урожае зерна в течение всего последовавшего за этим лета, холодного и влажного, каким оно выдалось в том неблагоприятном году. В результате возникла нехватка продовольствия, уже не голод, конечно (эпоха этому не способствовала); дефицит продуктов особенно чувствовался в Савойе, где сельское хозяйство в горных районах более чувствительно реагировало, чем на равнинах, на подобные периоды сильнейших холодов и сильнейшей влажности. Этот небольшой продовольственный кризис захватил большую часть 1817 года, по меньшей мере, вплоть до летней жатвы, которая в любом случае была поздней на высокогорных склонах, где сельское хозяйство было не основным занятием. Новый подъем экономики региона, после всех безумств Наполеона, в которых Савойя долгое время, хотя более или менее пассивно, принимала участие [231] , задержался. Если быть точными, примерно на два года. Политическая… и религиозная власть также не отличалась большими дарованиями: три короля, сменившие друг друга на престоле — Виктор-Эмманюэль I, Карл-Феликс и Карл-Альберт I — были малопросвещенными [232] консерваторами, иногда грубыми, особенно с Карлом-Альбертом. Священники, в свою очередь, были хорошо образованными в области теологии, но, стоит ли об этом говорить, они оказывали слишком большое влияние и их было, в любом случае, очень много; представьте себе в современной Франции 180 000 служителей Церкви, не считая монахов и монахинь, и тогда вы составите себе представление об огромном количестве среди населения (в 1847 году) тех, кого антиклерикалы презрительно называли «попами». Местное дворянство, обычно говорившее на французском языке, вернуло себе по меньшей мере часть своей власти, которой оно обладало до революции; чтобы получить «сравнительное» представление о Савойе тех времен, также следует напрячь воображение и представить себе Францию, где Карл X, но все-таки чуть менее глупый, остался бы у власти до 1848 года. А на самом деле Карл X был вынужден терпеть некоторый контроль со стороны парламента, который в итоге и лишил его власти в 1830 году. Но в Пьемонте и Савойе не было парламента (по меньшей мере, до ратификации «Статуто» в 1848 году). В Шамбери, как и в Турине, в течение почти четверти века после Наполеона все еще остается система абсолютной монархии: это была любопытная смесь структур, организованных на манер Франции до 1789 года, и административного авторитаризма, чьи истоки лежат в «консульстве», то есть… они бонапартистские. Отсутствие законодательного противовеса, каким могли бы быть выборы, даже цензорные, таким образом, болезненно чувствовалось, чего не было в соседней Франции, которая обучалась парламентской жизни в достаточно больших объемах с 1815–16 годов и до 1848 года. А fortiori в последующие периоды.231
«Мой племянник — буйный сумасшедший», — так говорил, повторим, епископ и кардинал Феш, дядя Бонапарта, вскоре после апогея (хрупкого, прелат это знал) великой Империи.
232
Эти три царствования прошли одно за другим с 1814 по 1849 годы.
Заслуживают всяческого осуждения неповоротливые, авторитарные по сути различные учреждения времен консулата и Наполеона, оставшиеся неизменными после разгрома императора. Эти учреждения оставались, однако, залогом некоторого опыта по модернизации, на которую делала ставки местная буржуазия. Чиновничья карьера не вызывала у нее антипатии. Буржуазия региона, населенная юристами, нотариусами и сыновьями разбогатевших фермеров, конечно, имела в себе что-то немного архаичное. Она была мало связана с промышленным капитализмом и больше походила на ту буржуазию, «чертовски юридическую», которую описывал Люсьен Февр [233] в Франш-Конте… XVI века в своей толстой диссертации. Этот относительный традиционализм в рамках социального класса не мешал поддерживать, в недрах этого класса, идеи, откровенно заимствованные у революции: многие буржуа, сидя у своего камина, продолжали скромно высказывать антиклерикальные суждения; каждый настолько современен, насколько он может. Крестьяне, между тем, продолжали рожать детей «под сенью церкви в цвету» (рождаемость оставалась очень высокой — 38 человек на тысячу населения). Некоторые из них появлялись на свет с недостатками физического и даже умственного развития (зоб, кретинизм), с которыми в то время еще не справлялись. Это чисто физиологическая констатация, опирающаяся, главным образом, на факторы экономического характера, а нисколько не расового, и говорящая о продолжавшей существовать бедности: это призывает историков к состраданию и сочувствию к жертвам, а нисколько не к презрению, как это неправильно полагает г-н де Пенгон.
233
Febvre L. Philippe II et la Franche-Comte: these de letters. P., 1911.
Революция 1848 года, начавшаяся в Савойе с некоторых реформ 1847 года, многое изменила. В этот период начался продовольственный кризис (местный), охвативший в то время практически всю Европу. Карла-Альберта выбили из привычной колеи более или менее революционные выступления, как французские, так и итальянские (в Неаполе, а также в Риме, где молодой Пий IX — не очень надолго, правда, — начал проводить реформы). Итак, Карл-Альберт решился на значительные уступки, которые конкретизировал в «Статуте», или «Статуто» 1848 года: полупарламентский режим, организация выборов в законодательные органы, естественно, подбор голосующих в соответствии с цензом, относительная свобода прессы и собраний. Война, объявленная австрийцам (март 1848 года), обвиненным в угнетении Италии, по существу приняла формы итальянского национального крестового похода, но закончилась катастрофой, обозначив себя серией поражений в Пьемонте, и это ничего не изменило. Похожее на фарс вторжение «Ненасытных», французских и савойских оппозиционеров, принадлежавших к левым силам, пришедших из Лиона, которые моментально захватили Шамбери, закончилось трагически — погромами против «Ненасытных», охотой за людьми. Захватчиков перебили крестьяне из округи Шамбери. Эта резня послужила назидательным уроком: она временно блокировала политические преобразования, рожденные революцией», которые должны были бы вести к «прогрессу». Нельзя презирать консерватизм католических масс, верных своим священникам, с недоверием относящихся к непрошеным гостям, «слишком» либеральным, радикально настроенным или республиканцам, приходящим из Франции или из больших городов. Именно этот религиозный консерватизм резко и парадоксально переменил направление и сыграл в пользу Франции Второй империи все в той же альпийской области, но десяток лет спустя.
В период с 1849 по 1859 год, между революцией и новым присоединением, в недрах альпийской монархии зрело несогласие, которое вылилось в итоге в полный разрыв, поскольку:
1. «Подвластные» савойцы чувствовали себя неудовлетворенными, во многих отношениях, по сравнению с «властвующими» пьемонтцами. Последние более чем когда-либо представляли собой руководящую силу в этой неравной упряжке, соединившей вместе пони и коня, герцогство и пьемонтское королевство, Шамбери и Турин.
2. Затем, неудовлетворенность в том, что касалось католицизма: Кавур, гениальный министр Виктора-Эмманюэля II (долгое время политика Кавура по объединению Италии не сеяла зубов дракона, в отличие от кровавых стратегий Бисмарка, какими бы блестящими они ни были), итак, Кавур вел антиклерикальную политику и стремился отделить церковь от государства. В этом он был на полпути к Шуазёлю… и к маленькому отцу Комб. Этот правительственный активизм (туринский) был воспринят как просто неприличный католическими массами (савойскими)… или всякого рода лидерами, которые говорили от их имени.
3. Также наблюдалась неудовлетворенность по отношению к «итальянским делам». У савойцев было гораздо меньше мотивации, чем у их «восточных братьев» по другую сторону Альп, чтобы участвовать в кампании, конечно, плодотворной, по объединению полуострова.
4. Крупные внешнеполитические предприятия Кавура (участие Пьемонта в Крымской войне против русских, чтобы обеспечить себе союз с французами и англичанами) в 1855 году воспринимались савойцами без всякого энтузиазма.
5. Пьемонт в 1850-е годы находился в стадии экономического подъема, это соответствовало тому периоду, который в соседней Франции получил название процветания Второй империи. Если говорить в более общем плане, то этот динамизм затронул и мировую экономику в глобальном масштабе… и, в части ости, Пьемонт, и он был связан, в числе других причин, с открытием и «проникновением» в золотые прииски в Калифорнии. Это только подчеркивало архаизм, который сохранила савойская экономика того времени. Экономика, которая, напротив, впоследствии извлечет выгоду, на долгое время из сотрудничества с Францией, договор о котором будет заключен в 1860 году.
6. И наконец, «последними, но не менее значимыми» выступают другие мотивы «разрыва», вероятно, менее почетные, но все же неоспоримые: должности в центральных административных органах Турина становились все менее и менее доступными для молодых людей, происходивших из савойской элиты, но жадно стремившихся к общественной деятельности. Туринская бюрократия — при всем том «открытая» (в теории) — становится все более «итальянской». Отсюда «скверное настроение, озлобленность и брюзжание» савойских братьев, еще не отделившихся, но уже способных отделиться, уроженцев западных горных областей, еще на некоторый, короткий, период времени сохранивших зависимость от сардинского королевства.
В этом контексте, несколько отталкивающем, «Альпы возвышаются, а Юра понижается». «Присоединительные» тенденции, благоприятствовавшие самому близкому союзу с великим французским соседом без лишней сдержанности проявились в Шамбери, Аннеси et passim [234] . Несколько дам, предметы или участницы интриг, были замешаны в этом деле. Наполеон III имел короткую связь с Кастильоне, опасной пьемонтской нимфой, которую очень плохо восприняла императрица. Ищите женщину? Факт в том, что был предусмотрен брак, который должен был бы крепко связать Париж и Турин (с «взятием по ходу» Шамбери, как в игре в шахматы, еще раз), между пузатым принцем Плон-Плоном (Жеромом-Наполеоном) и благочестивой принцессой Клотильдой Савойской, которую совсем не прельщал этот крупногабаритный претендент, известный развратник и «принц» второго эшелона. Но у соображений государственного порядка свои требования. Соглашение, заключенное между Пьемонтом и Францией, где было заложено единство Италии, через несколько лет вылилось в ратификацию передачи Савойи империи Бонапарта. На этот раз это «скольжение к западу» стоило вознаграждения, в частности, символического и брачного, для Наполеона, государя из Тюильри, для его семьи и французских подданных, которые были действительно крайне полезны для объединительной политики Кавура и в которые испытывали сильные патриотические чувства.
234
И повсюду (лат.).