История рода Олексиных (сборник)
Шрифт:
И он начал ненавидимую и презираемую им светскую болтовню, полную недомолвок, пошлой двусмысленности, намеков, грошового остроумия и фривольной игривости, внутренне благодаря судьбу, что Машенька не слышит этого мутного потока лжи. А Лизонька чувствовала себя в этом словоблудии, как в собственном доме, таинственно улыбаясь намекам, смеясь натужному остроумию и с наслаждением перебрасываясь словечками, как воланами в игре. А он не знал, что ему делать далее, по-прежнему ощущая филерский — «слушающий», как говаривал Герцен, — взгляд, и лихорадочно соображал, как бы повернуть разговор…
— Вы исчезли тогда так стремительно и более не появились, и это было так странно, что
— Становится прохладно, вы не находите? — торопливо сказал Беневоленский, чтобы только сбить Елизавету Антоновну с мыслей о Машеньке. — Беспокоюсь за ваш прелестный голос: сейчас время ангин, верьте врачу.
— Однако и в самом деле, что же это мы стоим? — очень удивилась Лизонька. — Право, я и впрямь начинаю ощущать холод, хотя меня и кидает в жар от ваших льстивых слов, дорогой Аверьян Леонидович. Вы куда-то спешили, погруженный в собственное «я»?
— Пустяки, — торопливо сказал он. — Признаюсь, мне не хотелось бы расстаться с вами столь же внезапно, сколь внезапной вышла наша встреча.
Он говорил и говорил, со стыдом ощущая мерзкую фальшь каждого комплимента. Но надо было, во что бы то ни стало надо было добиться приглашения сесть в расписные, с окованными полозьями сани пятирублевого лихача и мчать куда угодно, лишь бы исчезнуть навеки с прищуренных филерских глаз. И он напросился на приглашение, и помчался вниз, к Театральной, а оттуда через Охотный ряд и Манеж на тихую респектабельную Поварскую, где само появление филера было столь же противоестественным, сколь противоестественной показалась бы здесь искренность, доверчивость и простота. И филер действительно отстал, сознательно упуская «объект», дабы не налететь на еще большую неприятность.
А Лизонька болтала, нимало не заботясь ответами, взволнованно ощущая близость, общее тепло под медвежьей полостью, свежий морозный ветер и собственную неотразимость.
— В Москве я проездом, и то, что мы встретились, поразительнейшая и совершеннейшая случайность. Вы верите в судьбу, Аверьян Леонидович? О, я верю! Верю, верю неистово и благоговейно, как институтка. Помните нашу первую встречу у этих наивных провинциалов? Тогда вы жестоко не замечали меня, жестоко. А теперь? Какие чувства волнуют вас, если вы, не замечая мороза, терпеливо и жадно слушали мою болтовню на Кузнецком? О, это судьба, и я благословляю ее. Кстати, мой повелитель днями направляется в Кишинев, а я собираюсь навестить родню в Смоленске. Вам никому не хочется передать поклон? Никому? Это прекрасно! Оттуда я непременно ворочусь в Москву и тогда… Как мне известить вас о приезде? О, конечно, если вы захотите свидеться со мной. Так, говорите, тот милый юноша, что был так влюблен в меня, погиб на дуэли? Какая жалость, такой прелестный, такой наивный юнкер. Ах, боже, боже, это все — судьба. Сегодня мы воркуем и смеемся, назначаем свидание на завтра, а завтра умываемся слезами. Это — судьба, Аверьян Леонидович, судьба!
Скрепя сердце Беневоленский улыбался, поддакивал, вставлял словечки, хотя внутренне его трясло от злости и презрения. Но он скрыл все чувства, он доиграл роль до конца и даже сообщил Лизоньке несуществующий адрес, куда бы она могла прислать телеграмму о своем возвращении из Смоленска. Наговорив кучу банальностей и пошлейших комплиментов, Аверьян Леонидович простился наконец-таки с раскрасневшейся и действительно очень похорошевшей Елизаветой Антоновной, обещал непременно встретить ее, как только прибудет телеграмма, и благополучно пырнул в заснеженные вензеля бесконечных Садовых.
Взяли
его через неделю, когда он уже был убежден, что избежал неприятностей, и готовился уехать из Москвы.Теплым апрельским вечером по всему местечку Кубея, расположенному на самой румынской границе, весело трещали десятки костров. На центральной площади возле каменной церкви играл полковой оркестр, а вокруг костра, зажженного в центре, толпились казаки и молодые офицеры; те, кто постарше, сидели у огня на седлах в тесном кругу бородатых донцов. Со всех сторон доносились песни, озорные посвисты, ржание встревоженных, предчувствующих поход коней.
— Нет, сегодня всенепременно приказ на выступление должон быть, — говорил увешанный медалями старый урядник. — Помяните мое слово, ребята, должон!
— Печенка чует, Евсеич? — смеялись казаки.
— Не сглазь, отец. Каркаешь третий час.
— У него глаз добрый: глянет — как выстрелит!
— Правду говорю, — убежденно сказал урядник. — Ну с кем об заклад?
— Со мной, борода, — улыбнулся безусый хорунжий. — Что ставишь?
— Шашку поставлю. Хорошая шашка, кавказская. А ты что взамен, ваше благородие?
— Лошадь могу. У меня заводная есть.
— Тю, лошадь! На твоей лошади только и знай, что девок катать.
— Ну, винчестер, хочешь?
— Смотрите, Студеникин, проиграете, — предупредил стоявший рядом немолодой сотник. — Евсеич и вправду печенкой поход чувствует: тридцать лет в строю.
— Не беспокойтесь о моем имуществе, Немчинов, — с задором сказал хорунжий. — Пойдет ли винчестер, Евсеич?
— Коль не ломаный, так чего ж ему не пойти.
— Нет, новый. Только скажи, откуда о походе знаешь?
— Дело простое, — пряча улыбку в косматую, с густой проседью бороду, начал урядник. — Задаю я, значит, поутру корм своему Джигиту, а он и рыло в сторону. Что ты, говорю, подлец, морду-то воротишь? Овес отборный, сам бы жрал, да зубы не те. А он повздыхал этак, по сторонам глазом порыскал да и говорит мне…
— Ох-хо-хо! Ха-ха-ха! — ржали казаки. — Ну Евсеич! Ну отец! Ну уморил!
— Что это они там? — удивленно спросил полковник Струков, нервно топтавшийся у крыльца каменного дома, занятого под штаб.
— Перед походом, — пояснил командир 29-го казачьего полка хмурый полковник Пономарев. — Евсеич, поди, байки рассказывает, а они зубы скалят.
— Поход, — вздохнул Струков. — Порученца до сей поры нет, вот вам и поход. Неужто отложили?
— Быть того не должно…
Полковник вдруг примолк и напрягся, вслушиваясь. Из степи донесся далекий перезвон почтового колокольчика.
— Вот он, порученец, Александр Петрович. Ну дай-то бог!
— Доложите Шаховскому! — крикнул Струков и, подхватив саблю, по-молодому выбежал на площадь. — Место, казаки! Освобождай проезд!
Было уже начало одиннадцатого, когда перед штабом остановилась взмыленная фельдъегерская тройка. Из коляски торопливо вылез не по возрасту располневший офицер по особым поручениям полковник Золотарев.
— Здравствуйте, господа. Заждались?
— Признаться, заждались, — сказал Струков. — Где вас носило, Золотарев?
— Так ведь грязи непролазные, господа. Где князь?
— Сюда. Осторожнее, приступочка.
Командир 11-го корпуса генерал-лейтенант князь Алексей Иванович Шаховской ожидал порученца стоя. Нетерпеливо прервав рапорт, требовательно протянул руку за пакетом. Перед тем как надорвать его, обвел офицеров штаба суровым взглядом из-под седых насупленных бровей. Рванул сургуч, вынул бумагу, торопливо пробежал ее глазами, глубоко, облегченно вздохнул и широко перекрестился.