История русского романа. Том 2
Шрифт:
При всей глубине своего нравственного падения Маслова остается в душе человеком нравственно чистым. До известной степени, хотя и в меньшей мере, таким же человеком остается и Нехлюдов, несмотря на свое развращение принимаемой им за правду «страшной ложью» собственной и окружающей жизни. Однако в центре повествования оказывается процесс нравственного воскресения Масловой, а не Нехлюдова. Собственно психологическое содержание их сложных взаимоотношений после встречи па суде сконцентрировано также в образе Масловой. Даже судьба Нехлюдова зависит теперь от Масловой, а не наоборот.
Начиная с момента встречи на суде характер отношения Нехлюдова к Масловой не меняется, а только подвергается некоторым колебаниям, в то время как отношение Масловой к Нехлюдову претерпевает сложную эволюцию. Прощаясь с Масловой на сибирском пересыльном этапе, Нехлюдов говорит ей то же самое, что говорил до того постоянно и что хотел, но не сумел сказать при первом свидании в тюрьме: «… я желал бы… служить вам, если бы мог» (32,432). Если Маслова раньше даже не понимала, что значат эти слова, а потом со злобой и ненавистью отвергала их, то под конец она отказывается от жертвы Нехлюдова из соображений нравственно более высоких, чем те, которыми он руководствовался,
Таким образом, воскресение Нехлюдова — это преимущественно интеллектуальное прозрение. Оно коренным образом изменяет взгляд героя на жизнь, но далеко не полностью освобождает его душу от барского себялюбия, с которым он борется до самого конца. Эволюция Масловой иная. Она характеризуется постепенным воскресением нравственного чувства женщины из народа, постепенным освобождением ее от развращающего влияния жизни.
В этом состоит нравственное превосходство Масловой над Нехлюдовым, нравственное превосходство народной психологии над господской, в том числе и над самыми высокими проявлениями последней.
Однако соотносительная оценка Нехлюдова и Масловой этим далеко не исчерпывается. Дело в том, что наивысшей формой нравственного выступает в «Воскресении» уже не непосредственное чувство, как это было у Толстого раньше, а определенное интеллектуальное сознание, отчетливое понимание насильнической сущности всего современного строя жизни. Вот почему образ Нехлюдова, носителя этого сознания, несет в романе не меньшую, а даже большую идеологическую нагрузку, чем образ Масловой, хотя и уступает ему по своему психологическому содержанию. В образе Нехлюдова, после его нравственного пробуждения, воплощено то понимание жизни, к которому еще только начинают подходить замученные и одуренные массы. Процесс этого начинающегося пробуждения и получает свое психологическое раскрытие в образе Масловой. Таким образом, соотношение ищущего героя Толстого из привилегированных классов с героем из народных низов в «Воскресении» оказывается принципиально иным, чем в русском социально — психологическом романе, в том числе и в прежних романах Толстого, где восходящим путем героя было приближение его к нормам народного сознания. Здесь само народное сознание рассматривается в его восходящем движении к истине, в значительной мере уже «уясненной» «мыслящим» человеком, Нехлюдовым. Но все дело в том, что присущая всем ищущим героям Толстого тенденция к классовому самоотрицанию, к «выламыванию» из своего класса, перерастает в образе Нехлюдова в сознательное и безоговорочное отрицание не только своего класса, но и всего «жизнеустройства», основанного на порабощении народа «чиновниками и богатыми». [616] Поэтому-то основная идея романа, именно как идея, наиболее полно и отчетливо раскрывается в образе Нехлюдова, а не Масловой. И это служит еще одним наглядным примером того, как идеологическое содержание в «Воскресении» начинает до известной степени отделяться, эмансипироваться от психологического облачения, получает свои особые и новые для социально — психологического романа формы художественного выражения.
616
Суждение Б. И. Бурсова, усматривающего в том обстоятельстве, «что героем романа взят Дмитрий Нехлюдов, дворянин», проявление помещичьей ограниченности позиции Толстого (см.: История русской литературы в 10 томах, т. 9, ч. 2. Изд. АН СССР, 1956, стр. 580), находится в прямом противоречии с идейным содержанием образа Нехлюдова.
Новую функцию приобретает в «Воскресении» и авторский комментарий к действию и переживаниям героев, являющийся в то же время и непосредственным комментарием к изображенным в романе явлениям общественной жизни. Комментарий этот носит совершенно особый характер. Во — первых, он органически включен в ткань художественного повествования, а не присоединяется к ней, как это имело место в философско- исторических рассуждениях «Войны и мира». Во — вторых, он подчеркнуто объективен, безличен, как безлична сама истина, не сливается с голосом героев, как это характерно для авторского голоса в «Анне Карениной», и приобретает часто откровенно публицистические, местами проповеднические интонации. Рассуждения Нехлюдова о жестокости, лицемерии, нелепости чиновничьего судопроизводства (ч. 1, гл. XXXI), о причинах вымирания лишенного земли народа (ч. 2, гл. VI), о виновниках мучений и смерти арестантов по дороге из тюрьмы на вокзал (ч. 2, гл. XI), о страшном общественном зле тюремно — каторжной «исправительной» системы (ч. 3, гл. XIX) и многие другие кажутся автоцитатами из публицистических статей Толстого. Но они ни в какой мере не удивляют чи тателя, не воспринимаются как нечто инородное художественному телу романа, а звучат как естественный вывод из всего увиденного Нехлюдовым.
Но при всей своей «идеологизированности» и образ Нехлюдова не вмещает всего, что нужно сказать автору. И тогда в той же функции, что и рассуждения Нехлюдова, выступает идеологический комментарий уже непосредственно от лица самого автора. В силу своей подчеркнутой объективности он приобретает исключительную идейную весомость и значимость и как бы стирает грань между художественным вымыслом и рассуждением о реальных фактах жизни. Иначе говоря, благодаря особому характеру, подчеркнутой объективности авторского комментария, изображение, сохраняя всю силу эстетического воздействия, воспринимается уже не как художественный вымысел, а как сообщение о действительно происшедшем случае. [617] И Толстой сознательно добивался такого эффекта.
617
Примечательно, что в одной из ранних редакций романа Толстой, набрасывая одну из самых сильных его сцен, неожиданно меняет
тон повествователя на тон публициста и говорит так: «Я знаю, например, случай, когда в один день в партии, которую посылали на Нижегородскую станцию для отправки, умерло в один день два человека… я никого не хочу ни обвинять ни обличать, я хочу только сказать…» (33, 144).В пору работы над «Воскресением» писатель пе раз задумывался над соотношением художественного вымысла с правдой самой жизни. Одновременно это был для него и вопрос о судьбах повествовательных жанров, художественной формы как таковой. 18 июля 1893 года Толстой пишет в дневнике: «Форма романа не только не вечна, но она проходит. Совестно писать неправду, что было то, чего не было. Если хочешь что сказать, скажи прямо» (52, 93). Те же мысли варьируются в почти одновременном письме к Н. С. Лескову: «… совестно писать про людей, которых не было и которые ничего этого не делали. Что-то не то. Форма ли эта художественная изжила, повести отживают, или я отживаю?» (66, 366). Спустя два года, и опять же имея в виду «Воскресение», Толстой сообщал сыну: «Я много писал свою повесть, но последнее время она опротивела мне. Fiction — неприятно. Всё выдумка, неправда. А столько, столько наболело в душе невысказанной правды» (68, 230).
В этих сомнениях заключен глубокий смысл. Они по — своему отражают кризисное состояние русской романистики в 80–90–е годы, несомненно обусловленное общим кризисом демократической идеологии в условиях резкого классового расслоения деревни и выступления на арену исторического действия нового общественного класса — революционного пролетариата. Толстого этот кризис не коснулся, поскольку он именно в эти годы до конца проникается стихийным демократизмом самих крестьянских масс.
Но поскольку в сознании и учении Толстого стихийные крестьянские настроения, как об этом уже говорилось выше, претворились в определенную и незыблемо — истинную для писателя идейную систему, последняя уже не нуждалась в средствах художественного выражения и получала свое самое прямое и непосредственное выражение в публицистической форме. Отсюда мысли писателя об отмирании формы романа и повести, художественной формы вообще, якобы препятствующих выражению «невыдуманной» и до конца, как ему казалось, понятой уже им правды самой жизни.
Авторский комментарий и выражает в «Воскресении» эту «невыдуманную» правду. Он постоянно переключает повествование из художественного в публицистический план, обнажает идейный и социальный смысл того пли другого эпизода, той или другой сцены и их связь с общей идеей произведения.
Исключительно важное значение в этом смысле имеет комментарий к описанию христианского богослужения, совершаемого в тюремной церкви «для утешения и назидания заблудших братьев»: «Никому из присутствующих, начиная с священника и смотрителя и кончая Масловой, — говорится здесь, — не приходило в голову, что тот самый Иисус, имя которого со свистом такое бесчисленное число раз повторял священник, всякими странными словами восхваляя его, запретил именно все то, что делалось здесь… главное же, запретил не только судить людей и держать их в заточении, мучать, позорить, казнить, как это делалось здесь, а запретил всякое насилие над людьми, сказав, что он пришел выпустить плененных на свободу» (32, 137). О том, как судят, мучают, заточают, позорят и казнят людей, и идет по преимуществу речь в романе. Но почему Толстой в такой обобщенной форме говорит об этом. именно здесь, в заключении описания церковного богослужения в тюрьме? Потому, что обличение церковного обмана — это один из тех главных идейных узлов романа, где его общественная и нравственнофилософская проблематика слиты в неразрывное единство.
Сцена богослужения в тюрьме иллюстрирует важнейшую для писателя мысль о том, что церковь является одним из самых гнусных орудий государственного угнетения масс и что тем самым все христианские речения в устах церковников являются самым чудовищным кощунством над христианским учением, запрещающим всякое насилие над человеком. Таким же кощунством, совершаемым церковниками, являются и церковные таинства, преследующие цель скрыть от невежественного народа «освободительную», с точки зрения писателя, сущность христианского учения. Об этом и говорит вся сцена церковного богослужения в тюрьме, она и вводит читателя в основную тему романа, тему антихристианской, т. е. античеловеческой, сущности всего современного писателю «жизнеустройства». Примерно тот же обличительный смысл имеет в конце романа изображение миссионерской деятельностп англичанина в сибирских острогах.
Обличению лицемерия общества, исповедующего на словах религиозную мораль и погрязшего в «животной» жизни, санкционируемой церковью, служит и то далеко не случайное обстоятельство, что Катюша становится жертвой грубой чувственности Нехлюдова в пасхальную ночь. В черновой редакции романа это подчеркнуто словами: «Да, все это страшное дело сделалось тогда, в ужасную ночь этого Светлохристова воскресенья» (33, 50).
Круг охваченных повествованием явлений общественной жизни в «Воскресении» необычайно широк. Но все они неизменно рассматриваются в одном только разрезе, в разрезе критики и обличения социального неравенства общественных отношений, кричащих социальных контрастов и несправедливости. Этот угол зрения и получает свое непосредственное художественное выражение в принципе контрастных сопоставлений, последовательно проведенном через все повествование и составляющем как бы его композиционный каркас. Утро в вонючей тюремной камере, в которой находится Маслова, и пробуждение Нехлюдова в роскошной барской спальне; сборы Масловой на суд и утренний туалет Нехлюдова; плачущая под дождем и ветром Катюша и благодушествующий в вагоне первого класса на бархатных креслах Нехлюдов; беспросветное существование голодных крестьян имения Нехлюдова, страшный образ поги бающего от истощения мальчика в скуфеечке и роскошное изобилие званого обеда Корчагиных; гнетущие воспоминания Масловой в тюремной больнице о публичном доме и светская болтовня Нехлюдова с графиней Чарской о женитьбе на дочери Корчагина; страшное шествие звенящей кандалами колонны арестантов, падающих и умирающих под палящими лучами солнца, и барская коляска, пережидающая шествие; смрад и духота арестантского вагона и комфортабельный зал ожидания для пассажиров первого класса и торжественный выход семейства Корчагиных; нечеловеческие условия существования заключенных на пересыльных сибирских этапах и полная довольства и изобилия обстановка в доме начальника Сибирского края. В сопоставлении всех этих и многих других контрастных сцен наглядно раскрывается не только ужас существования бесправного и голодного народа, но и преступное перед лицом этого ужаса довольство жизни правящих верхов.