История русской революции, том 2, Октябрьская революция
Шрифт:
5 июля Ленин в беседе с Троцким ставил вопрос: "Не перестреляют ли они нас?" Только таким намерением и можно было вообще объяснить официозный штемпель на чудовищной клевете. Ленин считал врагов способными [93] довести затеянное ими дело до конца и подходил к выводу: не даваться им в руки. 6-го вечером прибыл с фронта Керенский, весь начиненный генеральскими внушениями, и потребовал решительных мер против большевиков. Около 2 часов ночи правительство постановило привлечь к ответственности всех руководителей "вооруженного восстания" и расформировать полки, участвовавшие в мятеже. Воинский отряд, посланный на квартиру Ленина для обыска и ареста, должен был ограничиться обыском, так как хозяина уже не оказалось дома. Ленин оставался еще в Петрограде, но скрывался на рабочей квартире и требовал, чтобы советская следственная комиссия выслушала его и Зиновьева в условиях, исключающих западню со стороны контрреволюции. В заявлении, посланном в комиссию, Ленин и Зиновьев писали: "Утром (в пятницу 7 июля) Каменеву было сообщено из Думы, что комиссия приедет на условленную квартиру сегодня в 12 ч. дня. Мы пишем эти строки в 6 1/2 ч. вечера 7 июля и констатируем, что до сих пор комиссия не явилась и ничего не дала о себе знать... Ответственность за замедление допроса падает на на нас". Уклонение советской комиссии от обещанного расследования окончательно убедило Ленина в том, что соглашатели умывают руки, предоставляя расправу белогвардейцам. Офицеры и юнкера, успевшие тем временем разгромить партийную типографию, избивали и арестовывали на улице всякого, кто протестовал против обвинения большевиков в шпионстве. Тогда Ленин окончательно решил скрыться, не от следствия, а от возможной расправы.
15-го Ленин и Зиновьев объясняли в кронштадтской большевистской газете, которую власти не посмели закрыть, почему они не считают возможным отдать
В то время как агитаторы враждебного лагеря рассказывали на все лады, что Ленин не то на миноносце, не то на подводной лодке бежал в Германию, большинство Исполнительного комитета поторопилось осудить Ленина за уклонение от следствия. Обходя вопрос о политической сущности обвинения и о той погромной обстановке, в которой и ради которой оно было предъявлено, соглашатели выступали защитниками чистого правосудия. Это была наименее невыгодная позиция из всех, какие оставались в их распоряжении. Резолюция Исполкома от 13 июля не только признавала поведение Ленина и Зиновьева "совершенно недопустимым", но и требовала от большевистской фракции "немедленного, категорического и ясного осуждения" своих вождей. Фракция единодушно отклонила требование Исполнительного комитета. Однако в среде большевиков, по крайней мере на верхах, были колебания по поводу уклонения Ленина от следствия. В среде же соглашателей, даже самых левых, исчезновение Ленина вызвало сплошное негодование, не всегда лицемерное, как видно на примере Суханова. Клеветнический характер материалов контрразведки не вызывал у него, как мы знаем, ни малейшего сомнения с самого начала. "Вздорное обвинение, - писал он, - рассеялось, как дым. Никто ничем не подтвердил его, и ему перестали верить". Но для Суханова оставалось загадкой, как мог Ленин решиться уклониться от следствия? "Это было нечто совсем особенное, беспримерное, непонятное. Любой смертный потребовал бы суда и следствия над собой в самых неблагоприятных условиях". Да, любой смертный. Но любой смертный не мог бы стать предметом бешеной ненависти правящих классов. Ленин не был любым смертным и ни на минуту не забывал о лежащей на нем ответственности. Он умел сделать из обстановки все выводы и умел игнорировать колебания "общественного мнения" во имя задач, которым была подчинена его жизнь. Донкихотство, как и позированье были ему одинаково чужды.
Вместе с Зиновьевым Ленин провел несколько недель в окрестностях Петрограда, близ Сестрорецка, в лесу; ночевать и укрываться от дождя им приходилось в стоге сена. Под видом кочегара Ленин переехал на паровозе [95] через финляндскую границу и скрывался на квартире гельсингфорсского полицмейстера, бывшего петроградского рабочего; затем переселился ближе к русской границе, в Выборг. С конца сентября он тайно жил в Петрограде, чтобы в день восстания, после почти четырехмесячного отсутствия, появиться на открытой арене.
Июль стал месяцем разнузданной, бесстыдной и победоносной клеветы; в августе она уж начала выдыхаться. Ровно через месяц после того, как навет был пущен в оборот, верный себе Церетели счел нужным повторить в заседании Исполнительного комитета: "Я на другой же день после арестов давал гласный отчет на запрос большевиков, и я сказал: лидеров большевиков, обвиняемых в подстрекательстве к восстанию 3 - 5 июля, я не подозреваю в связи с германским штабом". Меньше этого сказать нельзя было. Сказать больше - было невыгодно. Печать соглашательских партий не шла дальше слов Церетели. Но так как она в то же время ожесточенно обличала большевиков, как пособников германского милитаризма, то голос соглашательских газет политически сливался с воем всей остальной печати, которая говорила о большевиках не как о "пособниках" Людендорфа, а как о его наемниках. Самые высокие ноты в этом хоре принадлежали кадетам. "Русские ведомости", газета либеральных московских профессоров, сообщала, будто при обыске в редакции "Правды" было найдено немецкое письмо, в котором барон из Гапаранды "приветствует действия большевиков" и предвидит, "какую радость это произведет в Берлине". Немецкий барон с финляндской границы хорошо знал, какие письма нужны русским патриотам. Такими сообщениями полна была пресса образованного общества, защищавшегося от большевисткого варварства.
Верили ли профессора и адвокаты своим собственным словам? Допустить это, по крайней мере в отношении столичных вождей, значило бы чрезмерно низко оценивать их политический рассудок. Если не принципиальные и не психологические, то уж одни деловые соображения должны были обнаружить пред ними вздорность обвинения - и прежде всего соображения финансовые. Германское правительство могло, очевидно, помогать большевикам не идеями, а деньгами. Но именно денег у большевиков и не было. Заграничный центр партии во время войны боролся с жестокой нуждой, сотня франков представлялась большой суммой, [96] центральный орган выходил раз в месяц, в два, и Ленин тщательно подсчитывал строки, чтобы не выйти из бюджета. Расходы петроградской организации за годы войны измерялись немногими тысячами рублей, которые шли, главным образом, на печатание нелегальных листков: за два с половиной года их вышло в Петрограде всего лишь 300 тысяч экземпляров. После переворота приток членов и средств, разумеется, чрезвычайно возрос. Рабочие с большой готовностью делали отчисления в пользу Совета и советских партий. "Пожертвования, всякие взносы, сборы и отчисления в пользу Совета, - докладывал на первом съезде советов адвокат Брамсон, трудовик, - стали поступать на следующий же день после того, как вспыхнула наша революция... Можно было наблюдать чрезвычайно трогательную картину беспрерывного паломничества к нам в Таврический дворец с раннего утра до позднего вечера с этими взносами". Чем дальше, тем с большей готовностью рабочие делали отчисления в пользу большевиков. Несмотря, однако, на быстрый рост партии и денежных поступлений, "Правда" была по размерам самой маленькой из всех партийных газет. Вскоре по прибытии в Россию Ленин писал Радеку в Стокгольм: "Пишите статьи для "Правды" о внешней политике - архикороткие и в духе "Правды" (мало, мало места, бьемся над увеличением)". Несмотря на проводившийся Лениным спартанский режим экономии, партия не выходила из нужды. Ассигнование двух-трех тысяч военных рублей в пользу местной организации являлось каждый раз серьезной проблемой для Центрального Комитета. Для посылки газет на фронт приходилось делать новые и новые сборы среди рабочих. И все же большевистские газеты доходили в окопы в неизмеримо меньшем количестве, чем газеты соглашателей и либералов. Жалобы на это шли непрерывно. "Живем только слухом вашей газеты", - писали солдаты. В апреле городская конференция партии призвала рабочих Петрограда собрать в три дня недостававшие 75 тысяч рублей на покупку типографии. Эта сумма была покрыта с избытком, и партия приобрела, наконец, собственную типографию, ту самую, которую юнкера разгромили в июле дотла. Влияние большевистских лозунгов росло, как степной пожар. Но материальные средства пропаганды оставались очень скудны. Личная жизнь большевиков давала еще меньше зацепок для клеветы. Что же оставалось? Ничего, в конце концов, кроме проезда Ленина через [97] Германию. Но как раз этот факт, чаще всего выставлявшийся перед неискушенными аудиториями как доказательство дружбы Ленина с немецким правительством, на деле доказывал обратное: агент проехал бы через неприятельскую страну скрыто и в полной безопасности; решиться открыто попрать законы патриотизма во время войны мог только уверенный в себе до конца революционер.
Министерство юстиции не остановилось, однако, перед выполнением неблагодарного задания: не напрасно оно получило в наследство от прошлого кадры, воспитанные в последний период самодержавия, когда убийства либеральных депутатов черносотенцами, известными по именам всей стране, систематически оставались нераскрытыми; зато киевский приказчик-еврей обвинялся в употреблении крови христианского мальчика. За подписью следователя по особо важным делам Александрова и прокурора судебной палаты Каринского опубликовано было 21 июля постановление о привлечении к суду, по обвинению в государственной измене, Ленина, Зиновьева, Коллонтай и ряда других лиц, в том числе немецкого социал-демократа Гельфанда-Парвуса. Те же статьи уголовного уложения, 51, 100 и 108, были распространены затем на Троцкого и Луначарского, арестованных воинскими отрядами 23 июля. Согласно тексту постановления, лидеры большевиков, "являясь русскими гражданами,
по предварительному между собою и другими лицами уговору, в целях способствования находящимся с Россией государствам во враждебных против нее действиях, вошли с агентами названных государств в соглашение содействовать дезорганизации русской армии и тыла для ослабления боевой способности армии. Для чего на полученные от этих государств денежные средства организовали пропаганду среди населения и войск с призывом к немедленному отказу от военных против неприятеля действий, а также в тех же целях в период 3 - 5 июля 1917 года организовали в Петрограде вооруженное восстание". Хотя каждый грамотный человек, по крайней мере в столице, знал в те дни, в каких условиях Троцкий проехал из Нью-Йорка через Христианию и Стокгольм в Петроград, судебный следователь вменил и ему в вину проезд через Германию. Юстиция хотела, по-видимому, не оставить никакого сомнения насчет солидности тех материалов, какие предоставила в ее распоряжение контрразведка. [98]Это учреждение нигде не является рассадником морали. В России же контрразведка представляла клоаку распутинского режима. Отбросы офицерства, полиции, жандармерии, выгнанные агенты охраны образовали кадры этого бездарного, подлого и всемогущего учреждения. Полковники, капитаны и прапорщики, непригодные для боевых подвигов, включили в свое ведение все отрасли общественной и государственной жизни, учредив во всей стране систему контрразведочного феодализма. "Положение сделалось прямо катастрофическим, - жалуется бывший директор полиции Курлов, - когда в деле гражданского управления стала принимать участие прославившаяся контрразведка". За самим Курловым числилось немало темных дел, в том числе косвенное соучастие в убийстве премьера Столыпина; тем не менее деятельность контрразведки заставляла содрогаться даже и его испытанное воображение. В то время как "борьба с вражеским шпионажем... выполнялась очень слабо", пишет он, сплошь и рядом возникали заведомо дутые дела, обрушивавшиеся на совершенно невиновных лиц, в голых целях шантажа. На одно из таких дел наткнулся Курлов. "К моему ужасу, - говорит он, - (я) услышал псевдоним известного мне по прежней службе в департаменте полиции выгнанного за шантаж секретного агента". Один из провинциальных начальников контрразведки, некий Устинов, до войны нотариус, рисует в своих воспоминаниях нравы контрразведки теми же примерно чертами, что и Курлов: "Агентура в поисках дела сама создавала материал". Тем поучительнее проверить уровень учреждения на самом обличителе. "Россия погибла, - пишет Устинов о Февральской революции, - став жертвою революции, созданной германскими агентами на германское золото". Отношение патриотического нотариуса к большевикам не требует пояснений. "Донесения контрразведки о прежней деятельности Ленина, о связи его с германским штабом, о получении им германского золота были так убедительны, чтобы сейчас же его повесить". Керенский этого не сделал, как оказывается, только потому, что сам был предатель. "В особенности изумляло и даже просто возмущало главенство плохонького адвоката из жидков Сашки Керенского". Устинов свидетельствует, что Керенский "хорошо известен как провокатор, который предавал своих товарищей". Французский генерал Ансельм, как выясняется в дальнейшем, покинул в марте 1919 года Одессу не под напором боль[99] шевиков, а потому, что получил крупную взятку. От большевиков? Нет, "большевики ни при чем. Тут работают масоны". Таков этот мир.
Вскоре после февральского переворота учреждение, состоявшее из пройдох, фальсификаторов и шантажистов, было поручено наблюдению прибывшего из эмиграции патриотического эсера Миронова, которого товарищ министра Демьянов, "народный социалист", характеризует такими словами: "Внешнее впечатление Миронов производил хорошее... Но я не буду удивлен, если узнаю, что это был не вполне нормальный человек". Этому можно поверить: нормальный человек вряд ли согласился бы возглавить учреждение, которое нужно было попросту разогнать, облив стены сулемой. В силу административной неразберихи, вызванной переворотом, контрразведка оказалась подчинена министру юстиции Переверзеву, человеку непостижимого легкомыслия и полной неразборчивости в средствах. Тот же Демьянов говорит в своих воспоминаниях, что его министр "престижем в Совете не пользовался почти никаким". Под прикрытием Миронова и Переверзева перепуганные революцией разведчики скоро пришли в себя и приспособили свою старую деятельность к новой политической обстановке. В июне даже левое крыло правительственной печати начало публиковать сведения о вымогательстве денег и других преступлениях, совершаемых высшими чинами контрразведки, включая и двух руководителей учреждения, Щукина и Броя, ближайших помощников злосчастного Миронова. За неделю до июльского кризиса Исполнительный комитет под давлением большевиков обратился к правительству с требованием произвести немедленную ревизию контрразведки, с участием советских представителей. У разведчиков были, таким образом, свои ведомственные, вернее шкурные основания, как можно скорее и крепче ударить по большевикам. Князь Львов подписал, кстати, закон, дающий контрразведке право держать арестованного под замком в течение трех месяцев.
Характер обвинения и самих обвинителей неизбежно порождает вопрос: как могли вообще нормального склада люди верить или хотя бы прикидываться верящими заведомой и насквозь нелепой лжи? Успех контрразведки был бы, действительно, немыслим вне общей атмосферы, созданной войной, поражениями, разрухой, революцией и ожесточенностью социальной борьбы. Ничто не удавалось с осени 1914 года господствующим классам России, [100] почва осыпалась под ногами, все валилось из рук, бедствия обрушивались отовсюду - можно ли было не искать виноватого? Бывший прокурор судебной палаты Завадский вспоминает, что "вполне здоровые люди в тревожные годы войны склонны были подозревать измену там, где ее, по-видимому, а то и несомненно не было. Большинство дел этого рода, производившихся в бытность мою прокурором, оказывались дутыми". Инициатором таких дел, наряду со злостным агентом, выступал потерявший голову обыватель. Но уже очень скоро психоз войны сочетался с предреволюционной политической лихорадкой и стал давать тем более причудливые плоды. Либералы заодно с неудачливыми генералами везде и во всем искали немецкую руку. Камарилья считалась германофильской. Клику Распутина в целом либералы считали или, по крайней мере, объявляли действующей по инструкциям Потсдама. Царицу широко и открыто обвиняли в шпионстве: ей приписывали, даже в придворных кругах, ответственность за потопление немцами судна, на котором генерал Китченер ехал в Россию. Правые, разумеется, не оставались в долгу. Завадский рассказывает, как товарищ министра внутренних дел Белецкий пытался в начале 1916 года создать дело против национал-либерального промышленника Гучкова, обвиняя его в "действиях, граничащих по военному времени с государственной изменой...". Разоблачая подвиги Белецкого, Курлов, тоже бывший товарищ министра внутренних дел, в свою очередь спрашивает Милюкова: "За какую честную по отношению к родине работу были получены им двести тысяч рублей "финляндских" денег, переведенных по почте ему на имя швейцара его дома?" Кавычки над "финляндскими" деньгами должны показать, что дело шло о немецких деньгах. А между тем Милюков имел вполне заслуженную репутацию германофоба! В правительственных кругах считали вообще доказанным, что все оппозиционные партии действуют на немецкие деньги. В августе 1915 года, когда ждали волнений в связи с намеченным роспуском Думы, морской министр Григорович, считавшийся почти либералом, говорил на заседании правительства: "Немцы ведут усиленную пропаганду и заваливают деньгами противоправительственные организации". Октябристы и кадеты, негодуя на такого рода инсинуации, не задумывались, однако, отводить их влево от себя. По поводу полупатриотической речи меньшевика Чхеидзе в начале войны председатель Думы Родзянко [101] писал: "Последствия доказали в дальнейшем близость Чхеидзе к германским кругам". Тщетно было бы ждать хоть тени доказательства!
В своей "Истории второй русской революции" Милюков говорит: "Роль "темных источников" в перевороте 27 февраля совершенно неясна, но, судя по всему последующему, отрицать ее трудно". Решительнее выражается бывший марксист, ныне реакционный славянофил из немцев, Петр фон Струве: "Когда русская революция, подстроенная и задуманная Германией, удалась, Россия, по существу, вышла из войны". У Струве, как и у Милюкова, речь идет не об Октябрьской, а о Февральской революции. По поводу знаменитого "приказа ? I", великой хартии солдатских вольностей, выработанной делегатами петроградского гарнизона, Родзянко писал: "Я ни одной минуты не сомневаюсь в немецком происхождении приказа ? I". Начальник одной из дивизий, генерал Барковский, рассказывал Родзянко, что приказ ? 1 "в огромном количестве был доставлен в расположение его войск из германских окопов". Став военным министром, Гучков, которого при царе пытались обвинить в государственной измене, поспешил передвинуть это обвинение влево. Апрельский приказ Гучкова по армии гласил: "Люди, ненавидящие Россию и, несомненно, состоящие на службе наших врагов, проникли в действующую армию с настойчивостью, характеризующей наших противников, и, по-видимому, выполняя их требования, проповедуют необходимость окончания войны как можно скорее". По поводу апрельской манифестации, направленной против империалистической политики, Милюков пишет: "Задача устранения обоих министров (Милюкова и Гучкова) прямо была поставлена в Германии"; рабочие за участие в демонстрации получали от большевиков по 15 рублей в день. Золотым немецким ключом либеральный историк открывал все загадки, о которые он расшибался как политик.