История всемирной литературы Т.2
Шрифт:
Увы, мое скорбное сердце на миг задремало,
Во сне услыхало, как горестно плачет она,
Во сне увидало печальные очи газели,
Проснулось, чтоб плакать и плакать и горько жалеть.
(Перевод К. Бальмонта)
Вообще искать чью-либо вину, пусть даже трагическую вину в духе греческой драмы, в «Шакунтале» бессмысленно. Некоторые критики пытались объяснить страдания, выпавшие на долю влюбленных, тем, что они вступили в не освященный обрядами брак, не испросив заранее согласия Канвы, приемного отца Шакунталы, и повинуясь лишь голосу своего сердца. Но ни сам Канва, ни голос с неба, который он слышит, ни прародитель богов и людей Кашьяпа не только не осуждают Душьянту и Шакунталу, но, наоборот, одобряют и благословляют их союз:
Царь
Миру на благо означится тайный огонь.
(Перевод К. Бальмонта)
Поэтому неправомерно, исходя из чуждых драме Калидасы эстетических критериев, искать в ней какие-то проступки героев или же влияние враждебных и чуждых им сил, которое якобы обусловливает конфликт пьесы. Такого конфликта в ней нет, а есть поэтическое осмысление внутренней жизни человека на том ее уровне, где бессильны и предначертания судьбы, и чья бы то ни было злая воля.
Глубокое толкование смысла «Шакунталы» дал Р. Тагор. Он видел в ее содержании воплощение того душевного пути, который прошли герои через очистительный огонь страдания от преходящей и случайной чувственной страсти к возвышающей духовной любви. Однако, пожалуй, и это толкование не безупречно. Если представить судьбу героев как постепенное восхождение от низкой страсти к высокой, как очищение от греховного, чувственного начала ради постижения благородных и мудрых законов любви и жизни, то становятся необъяснимыми первые четыре акта пьесы, где герои — особенно Шакунтала — сразу же пленяют читателя своей красотой, чистотой, самоотверженной привязанностью друг к другу. Описывая жизнь Шакунталы в лесной обители, Калидаса затрагивает одну из самых специфичных для его творчества тем — тему единства человека и природы. «Мне растения — как сестры», — восклицает Шакунтала, и, когда она прощается с обителью, нет, по словам ее подруги Анасуйи, ни одного живого существа во всей роще, которое не печалилось бы, прощаясь с нею:
Лани роняют траву изо рта, не глотая,
Пляску не хочет продолжить павлин,
Желтые листья вьюнок уронил, извиваясь,
Листья, как слезы, упали, грустя о тебе...
Цесарка забыла о милом дружке,
Напрасно ее он зовет.
За лотосом прячась, он грустно кричит:
«Услышь, я тоскую, услышь».
(Перевод К. Бальмонта)
Можно поэтому говорить не об очищении жизни героев к концу драмы, а лишь об углублении ее смысла.
Выезд раджи
Стенопись. Аджанта. V—VI вв.
И Шакунтала-мать в седьмом акте не противостоит Шакунтале, невинной девушке в первом, а умудренный жизнью и благочестивый Душьянта конца пьесы — Душьянте, пылкому любовнику ее начала, ибо Калидаса раскрывает их судьбы в том синтезе иногда радостных, а иногда скорбных, иногда легкомысленных, а иногда исполненных мудрости поступков, побуждений и событий, которые и составляют, по убеждению поэта, человеческую жизнь.
Калидаса проводит своих героев, а вместе с ними и читателя, через покой лесной пустыни (первые четыре акта), блеск царского дворца (V и VI акты), величие неба и обители божественных мудрецов (VII акт). При этом жизнь на лоне природы тяжела для брахмана Мадхавьи — друга царя — и для царских воинов, но она исполнена глубокого смысла и радости для аскетов. Роскошь дворца кажется суетливой и докучливой для отшельников, которые привели туда Шакунталу, но придворные поэты видят в царском могуществе залог подавления зла и помощи беднякам. А когда царь проносится с возничим Индры Матали по беспредельному эфиру, то тот с восхищением восклицает: «Какое благородное очарование в Земле!»
Калидаса сознательно использует контрасты в описаниях места действия, как он использует их и в построении сюжета, и в мироощущении, и в переживаниях героев. Но в этих контрастах, как мы видим, нет противоречия, различные проявления жизни внешней и жизни внутренней не отрицают друг друга, а сливаются в многостороннем и многоплановом единстве. И в этом гармоническом видении мира, составляющем основную черту мировоззрения великого индийского поэта, неразрывно связанного и со своей эпохой, и с многовековой религиозно-философской и эстетической традицией Индии,
заключено своеобразие его творчества и его драмы «Шакунтала», о которой, пожалуй, лучше других сказал Гете:Хочешь ли ранний расцвет с плодами позднего года,
Хочешь ли то, что зовет и чарует и что утоляет,
Хочешь ли в слове одном постигнуть и Небо и Землю,
Молвлю «Сакунтала» я, этим все сказано вдруг.
(Перевод К. Бальмонта)
Творчество Калидасы получило признание уже у его современников, и его имя вплоть до сегодняшнего дня окружено любовью и восхищением индийского народа. Его произведения переписывали в сотнях рукописей, им подражали, и для многих поколений писателей они остались непревзойденными образцами всех трех основных жанров индийской литературы: эпической поэзии, драматургии и лирики.
Калидасе, помимо действительно ему принадлежащих эпических поэм, одно время приписывали еще две: «Налодая» («Победа Наля») на сюжет известной легенды из «Махабхараты» и «Сетубандху» («Возведение моста»), или «Раванавадху» («Убийство Раваны»), пересказывающую «Рамаяну». Первая из этих поэм и своим стилем, выспренным и искусственным, и своими образами, бледными и ходульными, совершенно чужда манере Калидасы. Вторая отличается большими художественными достоинствами, но, как было установлено, принадлежит не ему, а некоему царю Праварасене II либо какому-нибудь из его придворных (ок. VI в.). В отличие от подавляющего большинства древнеиндийских поэм, «Сетубандха» написана на пракрите (махараштри), и создается впечатление, что одной из основных целей ее автора было показать, что пракрит не менее, чем санскрит, пригоден для высокой эпической темы и самых сложных тропов и аллитераций.
Среди наиболее знаменитых преемников Калидасы в жанре эпической поэзии индийская традиция называет поэтов Ментху и Бхарави, живших, по-видимому, во второй половине VI в. От эпоса Ментхи «Хаягривавадха» («Убийство Хаягривы») ничего не уцелело, зато поэма Бхарави «Киратарджуния» («Арджуна и Кирата») сохранилась полностью.
В своей поэме Бхарави в восемнадцати песнях перелагает рассказ третьей книги «Махабхараты» о поединке Арджуны с богом Шивой, принявшим облик лесного охотника (кираты). Отступления Бхарави от сюжета своего первоисточника невелики и почти всякий раз связаны со стремлением ввести в повествование описания природы, времен года, батальных и любовных сцен, как этого требовали законы жанра махакавья. В этих отступлениях Бхарави проявляет себя большим художником, и к лучшим частям его поэмы относятся, например, описания купания апсар в 8-й песне, захода солнца, наступления ночи, а затем рассвета в 9-й песне или осени в 4-й. При этом специфической особенностью Бхарави было умение оживлять свои пейзажные зарисовки изображением людей. Так, рисуя осень, когда спелый рис окрашивает в желтый цвет бескрайние поля, когда ясный воздух светится не от блеска молний, а от капелек воды, похищенных ветром с цветов лотоса, и стая попугаев напоминает своей красотой радугу, Бхарави не забывает упомянуть о танцующих пастушках, чьи развевающиеся волосы напоминают порхающих вокруг цветка пчел, пастухов с гибким, как лиана, телом, крестьян, занятых сбиванием масла или сидящих у своих увитых зеленью домов, — «людей, чье единственное украшение — чистые чувства и помыслы» (IV, 19). Подобного рода сцены, напоминающие античные пасторали, исполнены у Бхарави искреннего чувства, а его сравнения и образы, как правило, нетрадиционные и неожиданные, высоко ценились древними знатоками индийской поэзии.
Но в творчестве Бхарави уже обозначались те тенденции, которые вскоре вызвали угасание санскритской эпической поэзии. Если у Калидасы детализованные описания при всей их пространности и самостоятельном значении были подчинены основной теме и усиливали ее звучание, то у Бхарави они не просто выдвигаются на первый план, но начинают составлять цель и смысл произведения. Сюжет постепенно становится лишь удобным средством для нанизывания вставных эпизодов, стилистическое изящество превращается в манерность, а мастерство владения языком зачастую сводится к словесной и грамматической изощренности. Бхарави сохраняет еще достаточно естественности и непосредственности в своей поэзии, ему еще свойственно чувство меры, но и он не может уже удержаться от того, чтобы не продемонстрировать в отдельных частях поэмы свою виртуозность во владении формой. Так, в 15-й песне «Киратарджунии» нередко встречаются стихи, где использовано лишь несколько (в 16 строфе — только одна) согласных, стихи, в которых обе половины звучат одинаково, но имеют разный смысл, где отдельные строки могут читаться и слева направо, и справа налево, и т. д. В поэме Бхарави подобного рода стихи имеют, к счастью, характер частных опытов, но у последующих поэтов это нередко стало самоцелью.