Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Иван Гончаров. Его жизнь и литературная деятельность
Шрифт:

Райский успел только сломать одно ветхое, старое дупло, всех царапавшее и не дававшее места новым побегам, именно старого чиновника – генерала Тычкова». А большего – увы! – он, несмотря на всю даровитость своей натуры, не мог сделать ничего. Он принадлежит к тому распространенному типу русских людей, которых я как-то, выше, назвал бесполезно даровитыми. Он и художник, и скульптор, и писатель, даже, если хотите, реформатор, но из его художества ничего не выходит, кроме подмалевок, из скульптуры – кроме глиняных болванов для будущих статуй, из писательства – набросков, из реформаторства совсем ничего не выходит, у него нет внутренней дисциплины, нет трудовой, рабочей воли, а без нее талант то же самое, что пар, пробивающийся из разбитого котла и не могущий попасть под поршень. Он – родной сын Обломова, но уже способный к страсти, вечно куда-то торопящийся, никогда ничего не делающий.

Бабушка куда деловитее его.

«Бабушка, – характеризует ее Гончаров, – говорит языком преданий, сыплет пословицы, готовые сентенции старой мудрости, но в новых, каких-нибудь неожиданных для нее случаях у нее выступали собственные силы и она действовала своеобразно. Сквозь обветшавшую, негодную

мудрость у нее пробивалась струя здравого смысла. Только она пугалась немного нового и беспокойно искала подкрепить его бывшими примерами. Весь смысл ее характера таков, что она старуха твердая, властная, упорная, уступать не любит, хотя про себя и сознает, что внук Райский часто прав. Но она велит ему и тогда молчать: „Молод перечить бабушке“, – говорит она. Она любит, чтобы ей все повиновались, а Марфинька ей милее всех, потому что она из послушания бабушке не выходит. Этот мотив о послушании проходит через весь роман в ее характере. На Веру она косится, что та удаляется, едва слушает ее советы, и она поневоле, скрепя сердце, дает ей некоторую свободу. И всех и все в доме она блюдет зорким оком и видит из одного окна свою деревню, поля, из другого – сад, огород и людские. Ничто не шевельнется в деревне и доме без ее спроса, воли и ведома. Она хозяйничает и в поле, и в кладовых; с мужиками и с целым городом держит себя гордо и повелительно».

Но, несмотря на всю ее убежденность, на всю гордость ее воли, в ней нет самолюбивого раздражения против нового. Она довольна старым, боится нового и лишь по необходимости уступает ему.

Борьба старого с новым тянется через весь роман, и все главные действующие лица принимают в ней участие. Гончаров не становится ни на чью сторону, он хочет одного – примирения обоих начал, и примирения гармонического. Он любит старое – это несомненно; он сочувствует новому, но только сочувствует, и притом в самой незначительной, «постепеновской» дозе. Это и отразилось на архитектуре лиц романа. Марк Волохов, в сущности, безобразен; Гончаров казнит его и очень серьезно казнит за то, что в «новом» он хватил через край. Тушин – тоже «новая сила», но он бледен, безличен, без крови и мяса. Полина Карповна – «femme 'emancip'ee» [10] – просто смешна со своим «вижю» вместо «вижу», своею жеманной непроходимой глупостью. Но можно ли создавать живой человеческий образ с одним сочувствием к нему, без любви?

10

эмансипированная, т. е. раскрепощенная, женщина (фр.).

Сам Гончаров говорит: «Нельзя».

«Нет, – пишет он, – напрасно будет пророчить себе этот новый род реализма долгий век, если откажется от пособия фантазии, юмора, типичности, живописи, вообще поэзии и будет пробавляться одним умом, без участия сердца!. Написал ли бы без всего этого, и, между прочим, без сердца, Грибоедов свою горячо любимую им Москву, Пушкин – своего Онегина… Другой огромный талант – Островский – без любви к каждому камню Москвы, к каждому горбатому переулку, к каждому москвичу, шевелящемуся в своей куче сора и хлама, создал ли бы весь этот чудный мир, с его духом, обычаями, делами, страстями, без этой любви, которая сквозит в его изображениях царей, Мининых, Брусковых, их жен, детей, свах и проч. От этого в его бесконечных галереях и является вся великая Россия «воочию», что она писалась фантазиею, юмором и любовью, рассыпалась на бесчисленные разновидности типов, характерных, всем знакомых сцен, именно потому всем знакомых, что они воссоздавались художническою, поэтическою кистью, а не просто копировались с жизни».

Но очевидно, что Гончаров не мог любить Марка Волохова и мог только уважать Тушина. Он любил бабушку, Марфиньку, Веру – и все они вышли у него живыми. Потому-то в «Обрыве» рядом со страницами, которые смело можно занести в золотую книгу русской литературы, есть немало и таких, под которыми следовало бы подписаться не Гончарову, а разве какому-нибудь вечно начинающему второстепенному беллетристу.

Дореформенная Россия с социологической точки зрения – это патриархальный быт, основанный на безусловном повиновении младших старшим и подчиненных – своим начальникам. Безличность – вот альфа и омега такого существования. В этой области Гончаров значительно отошел от старого и приблизился к новому. Он признает личную свободу человека, право чувства и страсти, хотя, разумеется, разнузданность ненавистна ему. Борьбе страсти как начала личного с патриархальным отведено крупное место в разбираемом романе. Поэтому не грех, если мы постараемся ответить на вопрос, как смотрел Гончаров на страсть – этого разрушителя правил, преданий, обычаев.

«Вообще, – говорит он, – меня всюду поражал процесс разнообразного появления страсти, т. е. любви, которая, что бы ни говорили, имеет громадное влияние на судьбу людей и людских дел. Я наблюдал игру этой страсти всюду, где видел ее признаки, и всегда порывался изобразить их, – может быть, потому, что игра страстей дает художнику богатый материал живых эффектов, драматических положений и сообщает больше жизни его созданиям. Работая над серьезной и пылкой страстью Веры, я невольно расшевелил и исчерпал в романе почти все образы страстей. Явилась страсть Райского к Вере, особый вид страсти, свойственный его характеру; потом страсть Тушина к ней же, глубокая, разумно человеческая, основанная на сознании и убеждении в нравственных совершенствах Веры; далее бессознательная, почти слепая страсть учителя Козлова к своей неверной жене; наконец, дикая, животная, но упорная и сосредоточенная страсть простого мужика Савелья к жене его Марине, этой крепостной Мессалине. Я не соображал и не рассчитывал этого как алгебраическую выкладку: нет, все эти параллели страстей явились сами собою, как сами же собой, будто для противоположности

этим страстям, явились две женские фигуры без всякого признака страстей: это Софья Беловодова, петербургская дама, и Марфинька, сестра Веры.

……………………………………………………………………

Весь ряд этих личностей представляет некоторую градацию, где на высоте стоят безупречная Беловодова и Марфинька, потом бабушка и Вера и наконец нисходит до крайнего злоупотребления человеческой натуры в жене Козлова и в Марине. Последняя уже представляет окончательное падение человека до животного. Нередко слышишь упреки: зачем художник избирает такие сюжеты, как, например, болезни страсти, их уродливости, безобразные явления, и такие лица, как Вера, бабушка, с их падениями, и наконец жена Козлова и Марина? Как скоро эти лица – люди, так и нельзя обходить их и нельзя отворачиваться от их пороков и слабостей. Лучше бы изображать только чистых, безупречных героев и героинь, но тогда искусство было бы, как в прежнее время, только забавой, развлечением досуга. Между тем в наше время, когда человеческое общество выходит из детства и заметно зреет, когда наука, ремесла, промышленность делают серьезные шаги, искусство отставать от них не может. Оно имеет тоже серьезную задачу – это довершать воспитание и совершенствовать человека. Оно так же, как наука, учит чему-нибудь, остерегает, убеждает, изображает истину, но только у него другие пути и приемы: эти пути – чувства и фантазия. Художник – тот же мыслитель, но он мыслит не посредственно, а образами. Верная сцена или удачный портрет действует сильнее всякой морали, изложенной в сентенции».

……………………………………………………………………

«Меня всегда поражали, – пишет он дальше, – во-первых, грубость в понятии, которым определялось это падение, а во-вторых, – несправедливость и жестокость, обрушиваемая на женщину за всякое падение, какими бы обстоятельствами оно ни сопровождалось, тогда как о падении мужчин вовсе не существует никакого вопроса (в последнем случае все ссылаются на разницу, которую вложила сама природа в женский организм, на назначение, указанное женщине, и на некоторые особые условия и свойства женской натуры. В этой ссылке есть очень маленькая доза правды, а больше лукавство. Но я не касаюсь этого вопроса – это не мое дело). Падение женщин определяют обыкновенно известным фактом, не справляясь с предшествовавшими обстоятельствами: ни с летами, ни с воспитанием, ни с обстановкой, ни вообще с судьбою невинной девушки. Ранняя молодость, сиротство или отсутствие руководства, экзальтация нервической натуры – ничто не извиняет жертву, и она теряет все женские права на всю жизнь и нередко в безнадежности и отчаянии скользит дальше по тому же пути. Между тем общество битком набито такими женщинами, которых решетка тюрьмы, т. е. страх, строгость узды, а иногда еще хуже – расчет на выгоды – уберегли от факта, но которые тысячу раз падали и до замужества, и в замужестве, тратя все женские чувства на всякого встречного, в раздражительной игре кокетства, легкомыслия, праздного тасканья, притворных нежностей, взглядов и т. п., куда уходит все, что есть умного, тонкого, честного и правдивого в женщине. Мужчины тоже, со своей стороны, поддерживают это и топят молодость в чаду разгула страстей и всякой нетрезвости, а потом гордо являются к брачному венцу с болезненным или изношенным организмом, последствиями которого награждают девственную подругу и свое потомство, – как будто для нас, неслабого пола, чистота нравов вовсе не обязательна. Смешно вооружаться и греметь против этого слишком укоренившегося зла, – я и не вооружаюсь (всякий почти из нас попал бы камнем в первого себя), я вооружаюсь только против тяжкой ответственности, которой слепо и без разбора подвергают женщин. Я и в романе взял защиту этого дела; но напомню опять, что романист – не моралист, следовательно, и я не мог взять на себя решение вопроса о падениях женщин, а старался изобразить двух виновных в факте, но не падших женщин. Затем уже пусть читатель сам решает вопрос о том, что такое падение женщины».

Но, признавая и оправдывая страсть, мы отрицаем и обвиняем самую сущность патриархального строя и одно из главных его проявлений – подчиненность женщины.

Глава VII. Последние годы жизни

Несомненно, Гончаров был глубоко оскорблен тем приемом, каким встретили его роман. Нелегко переносить неудачу под 60 лет, да еще человеку, избалованному крупным литературным успехом. Естественно поэтому, что он ушел в себя и лишь в самых редких, экстраординарных случаях решался показываться публике. Перечень его литературных работ после «Обрыва» невелик: «Литературный вечер» (1877 г.), «Мильон терзаний» (1881 г.), «Заметки о личности Белинского» (1884 г.), «Лучше поздно, чем никогда», «Воспоминания», «Слуги».

Неудача любимого романа, приближающаяся старость, болезни – все это наводило грусть и тоску. Гончаров стал смотреть на себя как на конченого человека и долгое время не хотел даже переиздавать своих сочинений. Чего-нибудь нового, крупного он не замышлял или, лучше сказать, не решался замышлять и терпеть не мог, когда его спрашивали, отчего он никогда не пишет. Это раздражало его. «Напрасно я ждал, – говорит он, – что кто-нибудь, и кроме меня, прочтет между строками (моих сочинений) и, полюбив образы, свяжет их в одно целое и увидит, что именно говорит это целое. Но этого не было. Мог бы это сделать и сделал бы Белинский, но его не было. Потом, с наступлением реформ, на очередь стали другие вопросы, важнее вопросов искусства, и оттеснили последние на второй план. Все молодое и свежее поколение жадно отзывалось на зов времени и приложило свои дарования и силы к злобе и работе дня. Было не до эстетических критик».

Недовольство или, лучше сказать, неудовлетворенность Гончарова очевидно из этих его слов. Он почувствовал себя не у дел. Правда, после «Обрыва» он написал такую великолепную вещь, как вторую часть своих воспоминаний «На родине», и дал очень ценный материал для исследования таинственного процесса творчества в «Лучше поздно, чем никогда», – но все это прошло незамеченным. Старик мог почувствовать себя недовольным, особенно после того, как в «Отечественных записках» «Литературный вечер» был представлен образчиком легкомыслия(!).

Поделиться с друзьями: