Иван Грозный. Бич Божий
Шрифт:
«Царь» — христианская драма. И если в деталях неточно всё, то в главном там всё сказано очень точно.
Почему Полоцк открывает ворота врагу в 1568 году, когда это на самом деле произошло десятилетием позже? Да потому, что падение этого города подано как символ поражения России в Ливонской войне. Взятие Полоцка — самая большая победа Речи Посполитой. Она пришла под занавес войны и многое изменила к худшему. В фильме падение Полоцка ассоциируется с весьма сложной ситуацией: храбрые воеводы, честно дравшиеся с поляками на подступах к Полоцку, казнены. Город, однако, сдали не они — Полоцк сам открыл ворота безо всякого сопротивления (что, кстати, никак не соответствует исторической действительности: на самом деле гарнизон упорно сопротивлялся). Всё это — выдумка сценариста и одновременно правда более высокого уровня: под занавес войны у нас почти не осталось толковых воевод, армии разбегались, города и впрямь время от времени открывали ворота врагу. Таким образом, режиссер сжал более десяти лет в несколько месяцев, позволив зрителю увидеть результат правления Ивана IV. Результат, мягко говоря, не свидетельствующий об «эффективности».
Отчего царь,
Почему Филипп явился в Москву зимой, а не летом 1566 года, как было в действительности? Да потому, что времена года в фильме связаны с определенными состояниями общества. Филипп летом въезжал в зиму опричнины. Стоял мороз, и люди зябко кутались в худые одежки.
В одном эпизоде опричники сжигают храм, где укрылись монахи, не желающие отдать карателям останки убитого Филиппа. Откуда взялась эта сцена? Ничего подобного в истории не было. Пытаться найти ей фактическое соответствие в источниках XVI века значит производить напрасный труд.
Но в фильме этот эпизод — часть художественной правды. Он символизирует разрушение православных устоев, производимое черным воинством опричнины. Не напрасно в финальных кадрах с горящей церкви падает в снег луковка с крестом. Христианство поругано, духовный авторитет Церкви обращен в ничтожество — вот смысл эпизода. И он соответствует действительному отношению первого русского царя к Церкви.
В первой половине фильма Лунгин играет со зрителем в странную игру. Он как будто подсовывает ему стереотипы, давно знакомые по самой незамысловатой публицистике. Вот царь — восточный деспот, полусумасшедший мистик, которому христианство ударило в голову, вызвав к жизни дикую смесь веры с варварством. Да и народ подстать монарху — сплошь холопы и палачи, какие-то мерзкие немытые рыла, полуосмысленные вопли вместо речи.
И вот митрополит — настоящий европейский гуманист, ценитель идей Леонардо. Кто он здесь? Чужак, странным образом прибитый к берегу родной страны. Зачем он здесь? Да просто вляпался ненароком: ведет себя Филипп как внешний наблюдатель, отстраненно взирающий на зверства и скоморошества тирана. Олег Янковский в одном из последних интервью так и сказал о своем герое — европейский человек, гуманист… Слава Богу, сама логика роли всю эту невнятную и натужную европейскость смыла начисто.
Либеральные стереотипы, лукаво подброшенные Ивановым и Лунгиным зрителю в начале картины, к финалу сменяются настоящей русской историей, пахнущей кровью, верой и правдой.
Что же вышло в итоге, когда фильм переломился? А переломился он тогда, когда большая кровь опричнины коснулась самого Филиппа, когда наблюдение его, сопровождающееся редкими советами государю — мол, подобает тебе, царе, миловать, — оказалось недостаточной реакцией на события. Режиссер и сценарист заставили Филиппа окунуться в русскую опричную действительность с головой. Он попытался кого-то спасти, что-то исправить, да тщетно. И осталось одно-единственное средство, способное вылечить окружающую реальность, заболевшую бесчеловечностью и безлюбием. Это средство — самопожертвование. Лунгин направил митрополита по пути Христа. И даже заставил Ивана Грозного, обрекая Филиппа на смерть, поцеловать его Иудиным обычаем.
Вот тогда-то и сошлись концы с концами в этом фильме. Куда только девалась вся детская игра с чертежами Леонардо, занимавшими воображение Филиппа! Всё исчезло, всё оказалось не столько даже наносным, сколько просто не важным по сравнению с тем подвигом, который предстояло совершить святителю. Филипп из гуманиста-наблюдателя превратился в настоящего русского православного человека, взявшего на себя тяжелое бремя: пострадать за Христову веру, принять муки за истину.
Как только пастырь всего народа стал делать то, что ему и следовало сделать, выяснилось: и народ-то хорош, здоров. Народ, оказывается, крепко верует, любит Бога и не любит ложь. Филипп стоит на своем, отказывая царю в благословении на опричные зверства. Тогда и воевода, которого под пыткой вынуждают обвинить митрополита в измене, терпит боль, не сдается. Тогда и монахи добровольно отдают жизни, не желая выдать тайно погребенное тело Филиппа опричникам. И рыла из первого получаса картины чудесным образом преображаются в иконописные лики. Не безобразен, оказывается, русский народ, а красив, благороден, силен…
Получается так, что народ оказался взрослее собственного монарха. Русские стали настоящими христианами и готовы жертвовать собой ради торжества истины. Когда государь отходит от этой истины — а она состоит в соединении веры во Христа с любовью, — народ покидает его. Последняя реплика фильма исходит от Ивана Васильевича, пожелавшего собрать людей на царское увеселение, но никого не увидевшего вокруг себя и горестно вопрошающего: «Где мой народ?»
Народ вырос, а царь за этим ростом не поспел. Он остался душою в тех временах, когда первые князья русские только-только крещались и едва успели попробовать на зуб, что за вера пришла на смену их бесхитростному идолопоклонничеству. Иван Васильевич весь — в полуязыческой дружинной стихии, для него еще культ силы превыше всех иных культов. Искренне молясь Богу, желая знаков Его любви, царь обращается к… еще большей силе, чем он сам. Точно так же, как главный каратель Малюта обращается к нему, своему государю, видя в монархе силу, абсолютно господствующую над его собственной.
Для понимания фильма очень важны символы язычества, намертво привязанные к образу царя. Молния, «хрястнувшая» вроде бы по приказу Ивана Васильевича, затравливание медведями опальных воевод (Филипп прямо называет это языческой расправой), опричный дворец — точь-в-точь мавзолеи восточных языческих владык, да еще, пожалуй, мавзолей Ленина… Новоиспеченная царица Мария Темрюковна, лишь недавно узнавшая крещение, наполнена горской дикостью, жестокостью,
жаждой унижать подвластных ей людей. То же самое творится в душе самого государя. Только Мария Темрюковна проста, как прокисшее молоко, а государь — личность гораздо более сложная. Ту играющую злую силу, которая то и дело проявляется в поведении царицы, Иван Васильевич скрывает за юродством, за велеречием, за показным раскаянием. А всё же именно она руководит его действиями. И она же помрачает его душу. Мария Темрюковна — своего рода двойник царя. Что у него, книжного человека, на уме, то у нее, свирепой дуры, на языке.Таким образом, личная вера Ивана Грозного — не вполне христианство. Это гремучая смесь торжествующего язычества с некоторыми частицами Христовой веры, поставленными в подчиненное положение. Любовь к грозе, к грому, к власти над жизнью и смертью подданных, к пролитию крови — из Святославовых времен, а не из Владимировых и позднее.
В итоге народ идет за Филиппом, поскольку он — личность, созревшая внутри христианства, которое прочно вошло в народную душу. А царь остается покинутым, поскольку он… выломился из общего лада. Иван Васильевич оказался в роли одинокого революционера, стремящегося вернуть в православную страну порядки седой древности, реабилитировать язычество под маской какого-то особенного, истинно царского христианства. Это сторонник «консервативной революции» в XVI столетии, пытающийся оживить мертвую традицию варварских времен. Вот за такую-то неудавшуюся, слава Богу, революцию русским пришлось нескудно заплатить своей кровушкой.
Это очень похоже на правду. Настоящую большую историческую правду, стоящую выше событий и обстоятельств, вольно сдвинутых режиссером со своих мест. Лунгин придал этой правде форму мифа и создал фильм-миф. Картину будут ругать на чем свет стоит, но примут и не забудут.
После выхода фильма появился роман Алексея Иванова «Летоисчисление от Иоанна». Он жестко связан со сценарием картины, но далеко не тождествен ему. Каких-то сцен нет в фильме, каких-то — в тексте, разница большая. Иванова все кому не лень принялись обвинять в невежестве, лжи и передергивании исторических фактов. Нарыли океан «фактических ошибок». Но в фильме исторический материал уходит в символ, строки источника трансформируются в сложный знак, который понятен человеку с определенным уровнем интеллектуальной культуры, а без нее рассыпается в простые неточности. Фильм ни в коей мере не исторический, нет там никакого исторического реализма. Зато исторический символизм есть, и он пребывает на высоком уровне философского освоения материала. Фильм скорее историософский. Это размышление на общественные, религиозные и философские темы, в котором фактический материал служит даже не иллюстративным материалом, а своего рода декором, привязывающим высказывание к культурному контексту Русской цивилизации. А вот роман — несколько другое. Допустим, где-то у Иванова есть прямые и очевидные ошибки вроде медной монеты, которую рассыпают народу, устраивая давку. Рассыпать в середине XVI века могли только серебряную монету… По части быта у Иванова неточностей хватает. Но в бытовых мелочах люди, работающие с историческим материалом, вообще ошибаются чаще частого. С теми же монетами, кстати, ошибался и такой титан, как А.Н. Толстой, и весьма грамотный исторический романист современности Далия Трускиновская. Нехорошо, но простительно — писатели ведь, а не историки. Ровно так же историка, взявшегося писать художественное произведение, литератор обвинит в том, что ученый не умеет пользоваться литературным русским, не имеет представления о композиции, системе образов и т.д. Любопытнее в данном случае другое: Иванов сознательно отрывается от исторической фактуры значительно дальше, чем в фильме. Например, в книге есть сцена, где юный Филипп спасает от мятежников юного Ивана (чего в реальности не было и быть не могло, так как один старше другого на 23 года). Или, скажем, общий мотив текста Иванова, что царь заменяет в христианстве веру в Бога верой в монарха (такого тоже не было, хотя некоторые мотивы в посланиях царя могут навести на подобную мысль). Зачем? Разве писатель не знал, что этого нет, этого быть не могло? Да, знал, он читал источники, где это прямо сказано, и знание данных источников следует из других сцен романа. Так почему же он «исказил»? А он вовсе не «исказил», он… нечто другое. Там, где у Лунгина — историософский трактат, у Иванова — трактат мистико-богословский. И у него просто нет исторической реальности России, а есть мистическая реальность, вобравшая в себя некоторые приметы нашего XVI века в качестве фона. Иванов не ошибается, Иванов тянет читателя на иной уровень понимания, уровень, оторванный от действительной истории совершенно. И юные Филипп с Иваном не два реальных человека, а воплощенное столкновение праведности и неправедности. И царь, допуская, конечно, очень вольные толкования христианской догматики, не доходил до самообожествления, но Алексей Иванов концентрирует в Иване Васильевиче стремление приспособить христианство к нуждам великой личности, перемолоть его жерновами власть и выдать кашицу, годную лишь для покраски плакатов «Верьте в меня!». Иными словами, развивает мотив неправедности, появившейся в предыдущих главах и постепенно затягивающей душу государя в омут.
Алексей Иванов концентрирует важнейшее, концентрирует высшие смыслы, даже не философские, не политические, а именно мистические, небесные, нарочито пренебрегая ради столь мощного градуса концентрации правдой факта. Так делали в древности наши иконописцы, не придававшие фону особого значения…
Приемлем ли подобный художественный метод?
Трудно сказать. С одной стороны, слишком жутко ломается через колено Его Величество исторический факт. С другой, возможно, Иванов вытаскивает нашу литературу к какому-то совершенно новому способу художественного освоения русской жизни. Это может быть и интересно, и плодотворно. Допустим, Иванов сделал рискованный и сильный шаг вперед в художественном поиске. Но тогда… ему стоило уйти от реальной истории еще дальше. Чтобы сказочно-мистический элемент стал ощутимее, чтобы не лезло в самые очи то, что великому православному святому в жизнеописание втащили какую-то отсебятину.