Иван Калита
Шрифт:
Прошлое незримо живёт в потомках своих, и премного разумнее знать, чем не знать - так же как знахарь должен провидеть прошлые боли болящего, дабы излечить его ныне; так же как сеятель должен знать, с коего злака добыто зерно, предназначенное в новый посев; так же как рудознатец должен догадывать о прежебывших - в далёкие тьмы веков, до того ещё, как и сама жизнь явилась на нашей земле, - потрясениях недра земного, ибо тогда только возможет понять, где и что искать ему, какая руда или камень зело драгоценный скрыт под убогою насыпью песков и тяжестью влажных глин. И забота о том, что могло лишь случиться и чего не явилось, не было, - не праздная игра ума, не досуг летописца, а вторая истина жизни, под первою скрытая, но и через века и века могущая дать
Баба пройдёт по воду, поворотит голову, глянет из-под руки, семилопастные вятические кольца серебром прозвенят в уборе. Жатва хлебов. Белоголовые дети пьют молоко. Тишина. Дети, что приходят, звонкоголосые, из небытия через год на другой. И молоко, и говядина, и сыр, и хлеб на столе. Да кусок алой камки на праздничные рукава дочерям, лоскут пестроцветной зендяни на вошвы. Тишины и мира взыскует земля, наливая зерно. Созревают плоды, клонят долу тяжёлые ветви яблонь. И прахом истории, пылью войны и беды тревожит цветущую землю бешеный бег коня…
Люди прейдут, и жизнь прейдет и сменит новою жизнью, и не окончится вращенье времён, доколе пребудет земля и всё сущее в ней. К чему твоё перо, летописец? И гордость имеющих власть без этих смердов безгласных - ничто, и босой девичий след в горячей пыли на дороге долговечней скрижалей твоих, учёный монах! Что можешь ты дать этой земле и люду сему? Какою хитрою прелестью, с Запада или Востока пришедшею, смутишь красоту городов и покой деревень? Куда повернёшь ты реку сию, текущую в брегах своих нерушимо? Что можешь ты им обещать? Иную, лучшую жизнь? Иная жизнь, чем та, кою они ведут, не нужна никому. Кусок, добытый без труда, не идёт в горло. Нажитое легко, легко и уходит от нас. Две истины становятся явны всякому, взявшему в руки топор, молот, серп, рукояти сохи, тупицу, горбушу, кузнечное изымало или иной какой трудовой снаряд: чем больше работает человек, тем он богаче; но чем больше богатств у человека - хором, рухляди или скота, - тем больше надо труда, чтобы их соблюсти, обиходить. И сколь ни заставляй работать иных на себя, сколь ни исхитряй ума клеветой и обманом, сколь ни доказывай, яко творяяй работу грабительское богатство творит, сколь ни утесняй добытчика, брата твоего во Христе, - в конце-то концов выйдет одно на одно и всё то же: труженику даст Господь по трудам его, у втуне ядящего - отымет. И нет иной, большей, правды на земле.
Так почто и проносятся кони, и тени ратных знамён ползут по земле, и слава гремит, и рушат и вновь городят города? И прехитрою молвью толкуют послы меж собою, и стенает земля под копытами ратных дружин? Может, жить и трудиться можно без этого?
Нет! Нельзя. В Духе живём, и жизнь - вечное напряжение духовное, вечный напор и борьба с коснотою бытия. Исчезнут войны, отпадут шелухою скорби минувших времён, но не престанет свершатися, всегда и всюду, пусть в иных, высших ипостасях своих, очищенных от грубизны животного насилия, вечное борение первоначал. И без напряженья того, без напора и спора, сникает и гибнет неотвратимо всякое бытие. Зло и добро так же не живут друг без друга, как без ночи рассвет или вода без огня. Убери противоборство начал из жизни - и порушишь и истребишь самую основу её. И борьба Твери с Москвою была нужна первее всего духовно - нужна для блага всей русской земли. Без этого напора, борения и противоборства сил не сотворилось бы великой страны.
Норовистый конь несёт на себе путника, а кляча падает при дороге. Ветер на море вздувает паруса кораблей, а тишь недвижна, яко покой погоста. Жив ли народ? Молод ли он? Охотно ль выходят рати на бой при кликах врага? Быстро ли строят вновь сгоревшие города? Множат ли семьи? Тучнеет ли скот на полях?
Не дай боже земле моей устать и ослабнуть духовно! Не Тверь и Москва, не Узбек или Гедимин и даже не Иван с Александром - русская земля лежит предо мною свитком исписанных жёлтых страниц, далёкою памятью
предков, уснувших в земле. И бешеный бег коня взметает горячую пыль. Летят вестоноши - в грязи осенних путей, во вьюжных вихрях зимы, сквозь снег, и распуту, и ветер, и время. Лишь топот копыт замирает в веках, вдалеке.Глава 26
Тусклое золото свечей. Маленький гробик. Запах дорогого ладана. Странность того, что сын не шевелится больше. Сдавленные рыданья Айгусты.
Симеон немо вглядывался, стараясь уловить в восковом личике мёртвого - прежнего Василька. Но тонкий сладковатый аромат тления не давал обмануть себя.
Было недоумение: как же это возможно? И пока закрывали полотном и старик Захарий, протопоп княжой церкви, посыпал тело крестообразно освящённою землёю, Симеон всё ещё не понимал, не верил, не мог взять в толк совершившегося. И уже когда долблёную колоду закрыли, и княжие отроки взялись за концы полотенец, и подняли, и понесли - он затрясся в немых рыданиях, едва не пал на домовину, обморочно превозмог себя, на миг привлёк и тотчас отстранил Айгусту-Анастасию, заметался, не ведая, не зная, что делать теперь.
На выходе из церкви его ослепил яркий, отвычно белый молодой снег поздней весны - больно ударил по глазам. Хоронили под стеною Спасского храма, в тесном пространстве княжеских и боярских могил. И столь убогой и сирою была эта яма, черневшая в белом снежном покрове, и столь мал резной дубовый крестик с островатою кровелькою из двух тесин - все, что осталось на земле от его с Айгустою сына!
Отец зазвал его к себе перед поминальною трапезой. Иван был задумчив и пасмурен. Спросил бегло, однако внимательно глянув:
– Как Настасья?
– Рыдает. Первенец.
– Вестимо.
Перемолчали.
Плетёные, в свинцовых переплётах слюдяные окошки мало давали свету, и в покое горели высокие свечи в медном стоянце. Мачеха неслышно вошла и вышла, не похотев мешать разговору отца с сыном. Калита промолвил, отворотясь:
– Надо ехать в Орду! Возьму с собою тебя с Иваном. Андрейку даве отослал с боярами в Новгород…
Возвращаясь из дали дальней, куда увела его смерть Василька, Симеон приложил ладони к вискам, вопросил:
– Дадут бор?
– Дадут! С Тверью размирье у их… - отозвался отец, продолжая думать о чём-то другом. Наконец поднял глаза: - Ты на трапезе нынче молчи! С Ярославля-города бояра у нас за столом; к поминанью как не пустить! А ярославский зять тревожит меня! Овдотье писал - без толку…
– Василий Давыдыч?
– Едет в Сарай по ханскому зву, а не стало б пакости!
– Почто?
– Симеону всё это казало в сей час суетою сует и всяческою суетой: скакать в Орду, спорить, выпрашивать ярлыки… - Хан рассудит!
– сказал он, пожав плечами.
– Признаюсь тебе, сын, я не токмо задерживал, но и недодавал ярославские дани… Не суди! Мнил обадить Давыдовича перед Узбеком, не удалось. Теперь осталось одно: удержать всеми силами на Ярославли до нашего, сын, приезду! Даже… и ратью имать, ежели потягнет на брань!
– Неужели нельзя без того?!
– с мукою выговорил Семён.
Отец поглядел с сумрачной горечью:
– Я сам мнил льзя, ан… неможно… А коль доберётся Давыдыч до Орды, худо будет нам всем!
– Значит?
– трудно понимая отцову заботную речь, вопросил Семён.
– Значит, вы будете заложниками у хана… Или Александр… Ежели не приедет раньше меня! Его тоже зовут, с сыном. По просьбе… по извету моему!
Симеон медленно поднял взгляд и с жалостью поглядел в очи отцу.
– Да! Да!
– зло продолжал Калита.
– Воззри и помысли! Слыхал, как дядья покойные, Андрей с Дмитрием, резались? Всю землю залили рудой! Переслав до пепла сожгли! Кто виноват?
– А по-божьи?
– Не сговорить! Сговорил Костянтина, когда обессилил Ростов!
– Маша тебе помогла!
– с упрёком возразил Симеон.