Иван Кондарев
Шрифт:
Он подполз к свежему сену и приготовил в нем себе постель, лег на спину и прикрылся чергицей, взятой у хозяина. Все его попытки отвлечься и не думать о том, что происходит, были напрасны. То, что ротмистр взял взятку, не так уж сильно возмущало его. «Пускай берет, лишь бы отпустил людей, это, во всяком случае, лучше, чем мучить их и таскать по судам. Но раз нет законности и справедливости, значит, крестьяне вправе восставать. Какая уж тут справедливость! Дави, чтобы самому жить хорошо, грабь! Сколько помню себя, в этой стране только обман, убийства, побои, грабеж и войны. И чего только я не воображал, наивный человек? Земля, только земля, и ничто другое меня не интересует… Убраться бы отсюда поскорее — и домой, в город… Ячмень, поди, скоро осыпаться начнет… Нет, и это не самое важное. Самое важное — это…» Однако он не только не мог решить,
Он лежал и всматривался в темные балки над головой, облепленные паутиной и стебельками сухой травы, не слыша шума на соседнем дворе, целиком поглощенный внезапно возникшей мыслью, что счастье — в нем самом и иначе не может быть. Не раз ощущал он счастье в себе, но теперь в душе его не осталось и следа прежнего чувства. Выходит, личного счастья не бывает, а если и есть, то оно непрочно и обманчиво. «Я начал утрачивать прежнее спокойствие и радость с тех пор, как женился, мы с Христиной не понимаем друг друга, поэтому и жизнь моя омрачилась. Сперва меня изводил брат, но я верил, что в один прекрасный день я отделюсь и никто тогда не будет мне мешать, а теперь вот, оказывается, мне надо еще так много, чтобы быть счастливым. Раньше меня радовал окружающий мир, а теперь он меня пугает», — рассуждал Костадин, удивляясь этим своим мыслям, которые недавно были совершенно чужды ему.
Он вспомнил, что Райна не раз называла его эгоистом. «У таких, как ты, эгоистов нет общественных интересов. Ты даже больший эгоист, чем Манол». — «Но почему я эгоист, если я никому не мешаю жить, ни от кого ничего не требую, только бы меня самого оставили в покое». Но эти оправдания, на первый взгляд вполне логичные, звучали неубедительно и лживо. Он понимал, что его прежние представления и мечты были наивны и что жил он, как слепец. Да и рассчитывал он только на себя, на свое будущее семейство, на усадьбу, а у него не получилось так, как он того желал, и, может быть, никогда не получится. А не из-за проклятых ли лошадей вся беда? Если бы он махнул на них рукой, то не оказался сегодня тут и не мучился бы. «Но в таком случае надо было стать на сторону крестьян, иначе как бы я смирился с тем, что они у меня их отобрали?» — промелькнуло в голове, и эта мысль испугала его и подсказала другие неприятные мысли. Пытаясь продолжить свои рассуждения, он пришел к выводу, что невозможно перестать сожалеть о лошадях, если не встать на сторону крестьян, а встать на их сторону он не мог, потому что у него не было доверия к их руководству. Это руководство, не меньше, чем затянувшийся раздел имущества с Манолом, мешало ему построить усадьбу, оно лишало его доходов и угрожало его благосостоянию. Оно его оскорбляло, потому что покровительствовало анархистам — таким, как Добрев и Анастасий Сиров, которые могли бы его убить, если б он оказался на их пути; покровительствовало коммунистам, таким, как Кондарев. Выходит, он не может быть с крестьянами и их властью, даже если бы того пожелал, но и оставаться в одиночестве, стоять в стороне от всего он тоже больше не может. Единственное, что ему остается, — это примкнуть к Манол у, к Христа киеву и к людям своей среды. Но, как только Костадин пытался обнаружить то общее, что сближало его с этими людьми, он убеждался, что, хотя внешне все выглядит хорошо, кажется таким знакомым, близким и обнадеживающим, ему неминуемо придется погрязнуть в их делах, как он сейчас уже погряз, а живя так, он навсегда утратит свое прежнее ощущение счастья и радости. Чем больше он думал об отношении к людям своей среды и об общих с ними интересах, тем больше сложных вопросов громоздилось в его уме, а само представление об обществе вызывало в нем отвращение и убеждало, что оно ему чуждо и что нынешними своими несчастьями и раздорами с Христиной и Манолом он обязан именно этому обществу. «Но с кем же я? И с кем я должен быть?» — вопрошал Костадин, испуганный своим выводом и неспособностью найти выход из создавшегося положения.
Он сел: сердце тревожно колотилось, все перепуталось в его голове; попытался сосредоточиться, но шум в соседнем дворе и голоса Андона и Балчева, которые пели «Убитые», мешали ему. Еще когда он поднимался на сеновал, он слышал в соседнем домике знакомые голоса и вспомнил, что там устроились на ночлег добровольцы, видел догорающий во дворе костер и два освещенных окошка домика. Он даже удивился, как в нем — таком маленьком — уместилось столько людей. К запаху
свежего сена, собранного на горных лугах, примешивалось благоухание цветущей липы. Через щель в стене сарая он увидел темнеющее рядом дерево. Липа росла на соседнем дворе, но ветви ее протянулись до сеновала. Из домика доносились сердитые голоса, скрипела люлька и плакал ребенок. Костадин слышал даже равномерные удары руки, качавшей люльку.— Эй, бабка, — пробурчал мужской голос. — Сколько еще ты будешь качать своего ублюдка, а? Когда он заткнется? Дай ему что-нибудь, спать невозможно.
Женский голос что-то ответил, но что именно, Костадин не понял. На минуту детский плач прекратился.
— Видно, нам тут не уснуть! Да и ночи теперь какие — задремать не успеешь, уже светает. Бобер, верни-ка часы людям. Они ведь нарочно так делают, чтоб мы не спали, — сказал кто-то.
— Не брал я никаких часов! Тебе что, приснилось?
— Давай, давай, я сам видел. Ты и Мандахура взяли часы. Они на киоте были. Верни им их: женщина плачет!
— Спи-ка лучше!
— Куда девали кувшин с водой? У меня все нутро горит!.. — сказал другой и загрохотал чем-то.
Ребенок заплакал снова.
— Ох, родненький, что ж тебе дать, чтоб жар прошел? — заохала бабка, которая, видимо, качала ребенка. — Эй, сноха, ступай позови Сяровку, не то сгорит ребенок.
Тоненький женский голос ответил сквозь слезы:
— Что делать, мама, как мне ее позвать, ежели никому не дозволено по селу ходить! И чем она ему поможет, ведь приходила уже!
— Ну вот, снова языком замололи! Хватит уже, эй! Вы что, не понимаете: мы заснуть не можем из-за вашего детища!
— А куда же нам его девать, сынок, дитё-то больное. Куда его денешь? — сказала старушка.
Женщина заскулила надрывно, и Костадин понял, что она плачет, закрыв лицо руками, чтобы не было слышно.
— В сарай унесите его… Ну и дела!
— Ступай отнеси его отцу, ведь он рыл окопы, пусть и его зароет.
Кто-то во дворе, облегченно вздыхая, мочился у плетня.
Костадин сбросил с себя чергицу и высунулся через отверстие наружу.
Соседний домик находился в каких-нибудь десяти шагах от него. От сарая его отделял лишь низенький плетень, за которым темнела липа. В домике светилось только одно крайнее окошко, тусклый свет его печально мигал под стрехой, которая нависала над ним, как приопущенное веко над глазом. Добровольцы, видимо, устроились в комнате, расположенной ближе к сеновалу. Кто-то задел винтовку, она с грохотом упала, раздались возмущенные голоса.
— Не наступай на ноги! — завопил чей-то голос. — Пойду искать себе другое место. Ну и устроил нас Абраш! А сам с офицерами гуляет, растуды его!.. Чертовы блохи заедят нас тут…
Темная туча все еще висела над селом; печально верещали цикады. Из большого дома напротив глухо долетали голоса пьяных офицеров. Проблеяла овца, словно зовя кого-то. Устало залаяла собака на нижнем краю села. Зашумела листвой липа, зашумел и орех. Доброволец, мочившийся у плетня, вошел в дом. Ребенок громко вскрикнул, заплакал, задохнулся, начал кашлять.
— Ох, невестушка, да он весь посинел! — испуганно воскликнула старушка.
Среди стонов и плача женщин Костадин различил слабый голос ребенка:
— Мама, а где папа?
— Нет его, деточка. Что с тобой, маленький?
— Мама, — сказал ребенок, — очень плохо маленькому Вачо. Ему очень плохо.
Детский голосок словно бритвой резанул сердце Костадина. Оно наполнилось болью и отяжелело, кровь застучала в голове. Ухватившись за перекладину, Костадин скатился на спине по сломанной лестнице, ступил на плетень, который нащупал ногой, и одним прыжком перемахнул на другую сторону. Из комнаты, где ночевали добровольцы, слышалась брань. Костадин прошел мимо открытого окна, перешагнул обструганный, как в хлеву, порог и оказался в маленькой кухоньке, разделявшей две комнатки. Слева сквозь щель в двери процеживался свет керосиновой лампочки. Он отворил дверь без стука.
Комнатка была низкой. С потолка свешивалась пестрая люлька. Светловолосая молодая женщина держала на коленях ребенка. Это был большеголовый худенький мальчик. Он поднял на Костадина свои синие страдальческие глаза и с мольбой протянул тоненькие, как прутики, ручки, словно хотел защитить ими мать.
Старушка встала между Костадином и женщиной.
— Будь милостив, сынок!
— Где отец ребенка? Он арестован? — спросил Костадин. Внимание его было сосредоточено на добровольцах, которые продолжали браниться.