Иван Кондарев
Шрифт:
— Господин ротмистр приказал написать ему пропуск на выход»- сказал вахмистр.
— Нельзя ли подождать до утра?
— Так мне приказано, господин поручик.
— Заставь его умыть рожу, — с мрачной досадой сказал офицер.
Вахмистр отвел Кольо к умывальнику и сунул его голову под кран. Холод, подобно электрическому току, пронизал все тело Кольо и вернул ему способность соображать. Как только ему дали бумажку, Слатинов вывел его из казармы и отпустил.
Кольо остановился на шоссе — он не решался идти, не верил, что спасен. Постоял несколько секунд, потом пошел дальше, пошатываясь, все ускоряя и ускоряя шаг, и вдруг его словно что-то подтолкнуло, он побежал по шоссе к городу; он бежал до тех пор, пока ограда из колючей проволоки не осталась далеко позади. Его органы чувств снова обрели способность воспринимать внешний мир. Кольо увидел спящий в лунном свете город, пустырь перед казармами, серо-зеленые, изрезанные тенями поля. Он остановился, словно боясь войти в город, и вдруг точно так же, как это было с ним в ночь
Когда рыдания утихли и душа его окончательно изнемогла, им снова овладела мысль о самоубийстве… Наконец Кольо пришел в себя.
Над ним сияло светло-синее небо с мелкими, разбросанными тут и там звездами. Чуть сплюснутая с одной стороны необыкновенно яркая луна разливала свет на испещренную тенями землю, от которой исходила прохлада. Было уже далеко за полночь; все притаилось с безнадежным и унылым видом, и, казалось, никогда не наступит новый день. Но на востоке, над гребнем Балкан, сейчас бесплотных, словно сделанных из синеватого сумрака и лунной мглы, горизонт уже светлел. Кольо казалось, что небо принимает потоки света, чтобы раствориться и исчезнуть в них. И тотчас зарождающееся в нем чувство невыразимой муки заставило его подняться на ноги. Какой-то старый знакомый, присутствие которого он всегда ощущал в себе, но в чьем существовании сомневался, властно приказал ему жить, и Кольо вспомнил сон, виденный им перед самым арестом. Мучительно пытаясь привести в порядок мысли, он направился к городу и не заметил, как подошел к первым домам.
Хриплый голос невыспавшегося человека заставил его вздрогнуть.
— Стой! — крикнул кто-то и спросил пароль.
— Я из казарм. Меня отпустили, — ответил Кольо.
— Как так — отпустили? Иди-ка сюда да подними руки вверх! — Из тени вышел человек в штатском с ружьем.
— Мне дали записку. Я вам ее покажу. Вот она. — Кольо вытащил листок и подал постовому.
— Деньо, а ну-ка зажги спичку, посмотрим, не врет ли, — сказал штатский подошедшему товарищу.
Тот зажег спичку, и они вдвоем стали разглядывать бумажку.
— Верно, освободили… А ты не сын ли Рачика, ходатая? Отец твой весь день обивал пороги прокурора и коменданта, просил за тебя. Почему ты без шапки, а?
— Меня так арестовали, без шапки.
— Потерял ее, наверно, когда тебя лупцевали, вот и не помнишь. Досталось здорово?
— Спроси-ка лучше у него закурить, — сказал другой, недовольно сопя.
Кольо вспомнил, что у него есть несколько сигарет, достал их из кармана.
— Вот повезло! А мы ломали голову, где бы нам табачку раздобыть, — Постовой сразу же закурил.
— Как же ты доберешься до дому, если не знаешь пароля? Так нельзя. В тебя могут всадить пулю, — озабоченно сказал первый, жадно затягиваясь. — Деньо, я его провожу, малый ведь нас угостил, — добавил он.
Кольо пошел с постовым, закинувшим ружье за плечо. Из какого-то переулка до них донеслось треньканье балалайки, крики, топот.
— Кто это веселится в такую пору? Ну-ка, пошли со мной, — сказал провожатый, и они свернули в переулок.
Из окон небольшого дома с двориком, огороженным штакетником, над которым высилась крона молодой вишни, лился яркий свет, доносился русский говор, стук каблуков и выкрики.
Кольо и постовой остановились у ограды. На столе, занимавшем большую часть комнаты, громоздились в беспорядке бутылки и посуда. Скатерть была залита вином и испачкана жиром. За столом пировали белогвардейцы — Кольо узнал среди них князя Левищева. Он сидел на миндере среди подушечек, глядя на противоположную стену. Его синие, широко раскрытые глаза необычно блестели и казались совсем светлыми. Николай Одинецкий, которого Кольо знал по вечеринкам, играл на балалайке, а Вадим Купенко отплясывал казачка. Еще какой-то незнакомый русский, уронив голову на руки, дремал, остальные трое, казавшиеся в густом табачном дыму призраками, хлопали в ладоши, а самый старший, облокотившись на подоконник, пел дребезжащим старческим тенорком:
…За царя, за родину, за веру…— А жидовских комиссаров к …! — яростно подхватил кто-то. Купенко заплясал еще быстрее, дремавший поднял голову, грязно выругался и снова повалился.
— Нализались, свиньи, да и вспомнили, как дрались с большевиками. А тут, в казармах, они заодно с нашими коммунистами бились. Нечего на них пялить глаза. Вчера их выставили из казарм, потому что некуда сажать мятежников, вроде тебя, — сказал мобилизованный и дернул Кольо за рукав.
— Вон по той улице ступай и показывай пропуск сразу же, как только тебя кто окликнет, — сказал он, когда они подошли к реке.
Кольо продолжал теперь идти один, прислушиваясь к своим шагам. Город спал. Спали тысячи людей, а в казармах тем временем расстреливали и забивали до смерти им подобных. Немногие
знали, что происходит, другие — те, что знали, — считали это вполне нормальным, правомерным в жизни государства, потому что только так можно сохранить власть и свое богатство; третьи же горели желанием отомстить за убийства и мучения. Поняв, что в голове у него сиова начинает все путаться, сплетаясь в нечто неясное и жуткое, Кольо стал вспоминать Зою, но в нем вспыхнула враждебность к ней и ко всему ее «аристократическому» кварталу. Зоя и все на этой улице, в том числе Балчев, принадлежали к тем, кто одобрял убийства и пытки!.. Сердце его билось глухо, словно в какой-то пустоте. «Может, я уже больше не смогу любить?» — с испугом подумал он, и вопрос, как теперь жить и любить, снова возник перед ним. Он вспомнил о потоках света, заливающих небо, и понял, что заставило его подняться на ноги в канаве у шоссе. Этот свет наступающего утра существовал и в душе его. Он был для него воплощением красоты и добра, он был верой в будущее и в смысл самой жизни. «Но смогу ли я сберечь его раз и навсегда? — спрашивал он себя, испугавшись зародившегося сомнения. — Потому что, если я его утрачу и перестану верить в него, придется объявить войну самим ангелам. И тогда жизнь мою окутает непроглядный мрак, а разум будет обречен на блуждания, встанет на путь самообмана и начнет оправдывать все мои дурные поступки. Никогда! Никогда! — воскликнул он про себя. — Не веря в этот свет, я не смогу существовать. Он мне дан вместе с познанием. Он заставляет меня страдать, и в трудные моменты у меня будет появляться искушение отречься от него, но я знаю, что, пока я жив, я буду держаться за него. Поклон тебе, прекрасная и страшная земля, и тебе, сияющее небо, поклон вам, мученики этой ночи!» — воскликнул Кольо, перелезая через ограду своего дома, потому что Тотьо Рачик снова запер ворота.Ночь на двадцать восьмое сентября застала Кондарева в горах, с Грынчаровым, на самой границе между шахтами и хаджидрагановским зимовьем.
Третьего дня они совершенно случайно наткнулись на Петра Янкова и еще нескольких человек и вместе ночевали в зарослях папоротника, обессилевшие от усталости и голода. Янков закутался в драную пастушью бурку, Сана лег прямо на холодные папоротники, и его старый бронхит, заработанный на войне, свистел в груди, как пищалка. Где-то внизу, на хуторке, горец доил овец и покрикивал: «Рый! Рый!» — а им слышалось «Ура! Ура!» преследующей их погони, — и они представляли себе навесы с теплыми козьими шкурами, которые посулил им Менка на каком-то затерянном в горах хуторе. Время от времени пулемет простреливал лесосеки. Окрестные горы кишели войсками и близкими бежавших в леса повстанцев. Допоздна слышались крики женщин, искавших своих мужей; какой-то старик звал сына, и на его жалобный зов отвечала сова своим насмешливым: ху-ху-ху-у! Власти посылали в горы отцов, невест и даже детей, обещая помиловать каждого добровольно сдавшегося повстанца. И последние несколько человек, которые шли с Кондаревым, этим утром ушли вниз в свои села, а других изловили еще раньше… Вел их сам Янков. Он оплакивал партию — считал ее уничтоженной и, расставаясь, сказал Кондареву, что такие, как он, погубили движение и что придет день, когда он за это ответит.
Что мог сказать ему Кондарев? Для Янкова партия — это клуб, парламент, тесняцкая романтика, с которой уже было покончено. Но все же Янков выполнил свой долг, и Кондарев на него не сердился. У кого есть возможность, пусть спасается — он не хотел никого связывать с собой, со своей судьбой. Как только стало ясно, что восстание подавлено всюду, он сам предложил, чтобы каждый решал, как быть. Радковский вернулся в родное село и сдался; Менка был схвачен, когда пытался пробраться к себе в Равни-Рыт за хлебом; командир босевского отряда убит в перестрелке с добровольческой командой. Кондарев надеялся, что Сана не оставит его, но тот стал за эти дни нелюдимым; отчаяние и голод снова разбудили в нем люмпена и опасного индивидуалиста. Прошлой ночью он заявил Кондареву, что отправится один на поиски отряда Ванчовского, который, по слухам, успел перебраться в Казанлыкские горы. «Для меня нет пути назад, учитель. Если я не найду выглевского воеводу, стану искать другой отряд. Будь что будет. Во всяком случае, прежде чем я потеряю голову, полетит еще чья-нибудь! Я дал немного денег Стояну Радковскому, чтоб передал моей жене… Не думаю, чтоб он их присвоил…»
Если бы тогда не пришлось убить кмета, Кондарев поступил бы так же, как они: отсидел в тюрьме и продолжал бы начатое дело. И как бы продолжал! Ведь теперь у него такой опыт, теперь уже не было бы шатаний и промахов! Убийство кмета разлучало его с остальными товарищами, отчуждало от них, от их судьбы, но это была не высокомерная отчужденность от сознания, что он единственный, кто понимает смысл восстания, — глупость, которой он прежде так гордился. Его одиночество обуславливалось тем, что он не имел права ничью судьбу связывать со своей собственной. Теперь, когда он расставался с товарищами, быть может навсегда, каждый из них был ему дороже, чем когда-либо. Грынчаров единственный не захотел его оставить. Вопреки всем уговорам он упорно держался своего — они поголодают еще несколько дней, пока войска и карательные команды не уйдут из этого района, и тогда переберутся в Турцию, а оттуда в Советскую Россию. В горах есть ежевика и грибы, ночью они проберутся к зимовью Московца, тот даст им хлеба или муки. Кошара его в стороне от дорог, и там определенно нет солдат.