Иван Кондарев
Шрифт:
Профессор молчал, исполненный презрения. Злоба его разгоралась еще больше, во всем теле он чувствовал зуд, появлявшийся всегда, когда он начинал нервничать. Он пришел сюда непримиримый, уверенный в своем превосходстве над Абрашевым и сейчас очень жалел, что принял приглашение. В глубине души Рогев был твердо убежден, что если он, честный, ничем не запятнавший себя ученый, вступил в борьбу за спасение страны, то все должны безоговорочно его поддерживать и уступить ему ведущую роль. Как можно ставить его на одну доску с этим профессиональным политиканом Абрашевым? Он посмотрел на сидевшего напротив полковника, раскрасневшегося от выпитого вина и обильного ужина, с отвращением остановил взгляд на его толстой шее и, припомнив некоторые свои встречи с военными и то, с какой педантичностью они требовали объединения военных штабов, сказал глухо:
— Бели
— Тогда давайте определим день; удобнее всего выбрать какое-нибудь воскресенье, например ближайшее. Это важно и для крестьян, которые приезжают на базар, — предложил Христакиев.
Абрашев заявил, что не имеет ничего против.
— Хорошо, — сухо сказал профессор.
— Тогда можно уже сейчас наметить состав гражданского комитета: наш хозяин, господин Джупунов, господин Христакиев, — предложил Кантарджиев.
Вошла хозяйка с большим подносом. Она принесла кофе и ликер. Комната была полна табачного дыма, потому что все это время шторы на окнах оставались спущенными. Доктор отказался от кофе и, воспользовавшись случаем, ускользнул в зал. Там молодой Христакиев как раз заканчивал «Испанские танцы».
Женщины разбились на две группы. Те, что постарше, гадали на кофейной гуще, остальные, в том числе и жена депутата, слушали гитару.
Следователь играл мастерски. Его белые пальцы летали по струнам, левая рука уверенно двигалась по длинному грифу. Взгляд его не отрывался от стола, за которым сидела внучка хаджи Драгана.
— Это «Менуэт» Бетховена, — сказал он, закончив и ударив ладонью по струнам.
— Я и не предполагала, что Бетховена можно исполнять на гитаре! — с восхищением заметила госпожа Абрашева.
— Все условно, сударыня, и все есть выражение чего-то. Знак какого-либо факта или, точнее, какой — либо мировой идеи. Песня — такой же факт, как и блоха.
— Вы опять проповедуете свою странную философию, молодой человек? Как можно песню сравнивать с блохой? — сказал доктор.
— Мир — это нуль, только факт есть сила, дорогой доктор, и, представьте себе, глупый факт, — ответил следователь с печальной улыбкой, которая одухотворяла его белое, красивое лицо.
— Как это — нуль? Тогда что же не нуль?
— То, что нам нравится.
— Вы только посмотрите на этого нигилиста, сударыня, нигилиста-солипсиста! [74] — Доктор Янакиев удивленно пожал плечами.
Жена депутата взглянула на дверь гостиной. Мужчины с шумом входили в зал. Все выглядели довольными, за исключением профессора, чей мрачный вид невольно бросался в глаза.
Никола, забыв дневные неприятности, подошел к жене и хитро подмигнул, желая сообщить ей таким образом, что цель ужина достигнута. Но Даринка не поняла, к чему относится это подмигивание.
74
последователь солипсизма, крайне идеалистического учения, отрицающего реальность окружающего мира и признающего действительным лишь субъект познания.
После полуночи гости начали расходиться. Раньше всех попрощались Абрашевы и доктор Янакиев, затем ушли Манол и полковник.
Тяжелое от звезд небо трепетало, пересеченное широким Млечным Путем. На главной улице тускло догорали разбитые мальчишками фонари.
Открыв калитку, Манол прислушался. В темном сарае Костадин разговаривал с работником. Наверно, только что вернулся со свидания с Христиной и теперь укладывался спать на сене. «Сватовство, затеянное матерью, — пустое дело. Надо найти другой способ его вразумить. Доставит мне еще хлопот этот парень!» — подумал Манол. Он прошел в свою комнату, довольный вкусным ужином и тем, что был приглашен в такое общество. Взаимопонимание, достигнутое между профессором и Абрашевым, его радовало, и, раздеваясь в темноте под тихое посапывание жены, Манол рисовал себе возможности, какие откроются перед ним после свержения дружбашей.
Доктор проводил Лбрашевых до банка, где жил отец депутата. Там, учтиво сняв панаму и пожелав супругам доброй ночи, он свернул на узкую, крутую улочку, ведущую к его дому.
После таких вечеров, проведенных среди друзей и особенно в обществе красивых женщин, Янакиев всегда возвращался домой, угнетаемый сознанием, что жизнь его нехороша и одинока и что нет никакой надежды на ее улучшение.
Доктор знал, что тоска, грызущая его сердце и портящая все удовольствие от хорошо проведенного вечера, идет от давнего неудовлетворенного желания жениться на такой же вот красивой и умной женщине, какой, по его мнению, была жена депутата, и от ясного понимания того, что время для этого безвозвратно упущено. «Мне скоро пятьдесят, на что теперь надеяться? В этом возрасте все мечты о женитьбе — глупость. Слишком поздно», — думал он, быстро поднимаясь вверх по темной улице, не в силах забыть ласковые и, как ему казалось, полные обещающей нежности глаза госпожи Лбрашевой.Пятнадцать лет назад он взял в служанки девочку — сиротку. Цана — так звали ее — была теперь уже зрелой женщиной, смотрела за домом, принимала пациентов. Янакиев стал жить с ней как с женой, и это было его главной ошибкой. Некрасивая и дикая, Цана привязалась к нему и незаметно стала полной хозяйкой в доме. Янакиев часто испытывал к служанке острое отвращение, какое подчас вызывает у людей сознание собственного падения, но особенную ненависть Цана вызывала в нем в такие минуты, как сейчас. Тогда он начинал уверять себя, что не женился до сих пор именно из-за Цаны и что теперь уже невозможно прогнать ее. Цана тяготила его и ограничивала свободу» но, с другой стороны, Янакиев уже не мог себе представить, что станет без нее с ним и с его домом.
Рядом с образом прелестной госпожи Лбрашевой перед глазами неотступно стояло и лицо служанки. Янакиев невольно представил себе, как Цана, ожидая его, сидит у себя в комнате, склонив над вязаньем большое татарское лицо с вечно жирной, несмотря на все притирания, кожей. Родственников, если не считать двух двоюродных сестер и каких-то еще более далеких родичей, у доктора не было. Приближающаяся старость все чаще заставляла его задумываться над этим сожительством. Он боялся, что, став больным и немощным, окончательно окажется в ее власти и что Цана тогда непременно его ограбит. Эти давно знакомые мысли сегодня особенно сильно угнетали Янакиева. Убеждение, что жизнь безвозвратно испорчена и что надеяться больше не на что, никогда не казалось ему таким верным, как сейчас. Тоска и тревога охватили его, и, чтобы не поддаться окончательно этому настроению, доктор попытался заново переоценить всю свою жизнь.
Утешало его только сознание, что все свои силы он отдал родному городу. Вместо того чтобы остаться в Софии, где ему, изучавшему медицину во Франции, вполне можно было рассчитывать на профессорскую кафедру, Янакиев выбрал К. местом своей деятельности, потому что любил свой город и желал способствовать его процветанию. Здесь легко и незаметно установилось простое, безмятежное и одновременно безнадежное течение его жизни. Он стал околийским врачом, получил широкую известность и клиентуру, разбогател и окончательно затмил двух своих соперников. Один из них, доктор Кортушков, получивший образование в России, потерял половину своих пациентов, другой — молодой человек с большим самомнением, но весьма посредственный врач — был вынужден отказаться от борьбы и, по слухам, собирался навсегда покинуть город.
С утра до вечера доктор Янакиев посещал своих пациентов или дежурил в городской больнице. Его сильное, большое тело двигалось легко и ловко, внушая всем почтение и доверие. Только проходя под окном, из которого доносились пение или музыка, Янакиев замедлял свой торопливый шаг. Известный, богатый и представительный, он нравился женщинам, но от флирта, интрижек и мимолетных связей с чужими женами радости было мало, и мечта о собственной семье продолжала разъедать его душу. Второй его страстью после медицины были деньги. Янакиев был богатым, возможно, самым богатым человеком в городе — никто не знал точно, в какую сумму оценивается его состояние. Вместо того чтобы помещать деньги в банк, он предпочитал скупать золото. В свое время Янакиев поддался соблазну — накупил облигаций и государственных бумаг, но после войны они все обесценились и доктор потерял всякое доверие к болгарским финансам. Когда заходила речь о болгарской валютной и финансовой политике, он любил повторять: «Les finances bulgares ne sont qiTune finasserie de gros-fins», [75] и тихая улыбка скупца раздвигала его крупный рот…
75
болгарские финансы — это не более чем хитрость глупцов (ФР).