Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Нагибин Юрий Маркович

Шрифт:

Может показаться странным, почему я, зная вроде бы довольно о мальчике по имени Иван и по прозвищу Иванушка-дурачок, не знал о нем главного. Но я им никогда не интересовался, и все мое знание было случайным. После игры в фантики мы никогда не общались с ним с глазу на глаз. У меня во дворе были другие приятели, и потом, я слишком восхищался Вовкой Ковбоем, его лихостью, смуглой разбойной красотой и черной от грязи шеей, чтобы испытать симпатию к чистенькому и тихонькому Ивану. А его поначалу тянуло ко мне, но, почувствовав шипы, он отступился.

Потом одно мелкое обстоятельство подорвало мои связи с двором и окончательно увело из поля зрения Ивана. В нашем дворе открыли парадные двери. Не знаю, почему так сталось, но еще в революцию наш дом был взят с улицы под замок. Жильцы могли пользоваться лишь черным ходом — крутыми, узкими лестницами, выходившими во двор, точнее, в два обширных двора.

Для меня парадные двери распахнулись в сторону Чистых прудов, где находилась моя школа, новые друзья, новые увлечения. В одном парадном со мной, на этаж ниже, жил мой лучший друг Павлик. Я спускался по широкой, пологой лестнице, над которой торжественно возносился стеклянный купол, под

ладонью шелково проскальзывала гладь полированных перил. Павлик ждал меня на площадке. Мы мчались вниз, в тишину Телеграфного переулка, уходящего к Чистым прудам, сюда не долетали шумы нашего двора.

Конечно, иногда я появлялся во дворе, походя, да и то редко. Построили метро, и теперь наша связь с большим московским миром осуществлялась через «Кировскую» станцию, что у Чистых прудов. Я видел моих мужающих сверстников, среди них непривычно большого Ивана, но если что и привлекало мое внимание, так это чудесное превращение наших девчонок, становящихся девушками.

А затем я переехал в совсем другую, приарбатскую Москву. Вскоре после окончания войны я пришел в свой старый двор, чтобы узнать об участи ребят. Иван погиб одним из первых, в самом начале войны. У него была студенческая отсрочка, он пошел добровольцем. Я почему-то ждал, что так и будет.

Ну а много лет спустя я наткнулся на Лайму, вернее сказать, на пожилую, с сильной проседью, поплывшую, растерзанную женщину, делавшую вид, будто она возникла из костлявой, зубастой, как щуренок, девчонки с нашего двора.

«Гадкий утенок» Андерсена написан о Лайме. Не было на свете гаже утенка, чем маленькая Лайма. Кличка Чухна Белоглазая отражала лишь малую подробность ее облика: бесцветье водянистых глаз. Она и вся была бесцветной, будто ее выварили в щелоке: со слабыми бесцветными волосами, бледным крысиным личиком, острыми, вечно побитыми локтями и коленками. Если добавить к этому настырность, упорное стремление во всем подражать мальчишкам при полном отсутствии ловкости, силы и выносливости, то можно понять, что Лайма не числилась в любимицах двора. Никого не шпыняли так охотно и жестоко, как Лайму. Как только она выдерживала! Быть может, ей казалось, что, пройдя некий искус, она будет принята в дворовое братство. Но ее били, над ней измывались не для того, чтобы проверить ее стойкость, преданность, не за мнимые или истинные провинности, а чтобы отвадить, чтоб духу ее не было. Только Иван, как ему и положено, не обижал Лайму, но она плевать хотела на его доброту, у нее была одна мечта: стать «своим парнем» в дворовой банде. Годам к пятнадцати, пройдя пик своего безобразия, она стала оформляться если не в лебедя, то в лебеденка, грациозно неуклюжего, прелестного. Мы все проглядели ее превращение. Незаметно для нас она сумела поменять молочную карзубость на два ряда жемчужных зубов, чухонское белоглазье — на серые с проголубью удлиненные глаза, приобрести густые пепельные волосы, нежную, чистую кожу, медленную улыбку. Она еще оставалась голенастой и тонкорукой, но в несовершенстве и угловатости ее фигуры проглядывала будущая стройность.

Как раз в ту пору на нее обратил немилостивое внимание корифей наших двух дворов Вовка Ковбой. В каждом доме есть такой герой: самый сильный, самый храбрый, самый изобретательный. Предводитель, атаман, Оцеола — вождь семинолов. Незавидна судьба тех дворов, где в роли предводителя оказывается человек с низким характером. Наш Вовка брал всем: и силой, и смелостью, и ловкостью, и мозгами, и душевной широтой. Развитый, начитанный, насмешливый, он держал нас в страхе Божьем, сравнительно редко прибегая к кулачной аргументации. Это он берег для девятинских, златоустинских, чистопрудных и прочих враждебных племен. Вместе с тем Вовка считал ниже своего достоинства вникать в наши мелкие дрязги, распри и междоусобицы. Так, ему не приходило в голову заступиться в свое время за Ивана или защитить Лайму. Иван не мог ему нравиться, Лайму он просто не замечал. Вплоть до того времени, когда в Лайме свершилась перемена. Все мы почтительно отступились от новой Лаймы, а Ковбой принялся злобно преследовать ее. Будто осколок кривого зеркала попал ему в глаз, он видел не сегодняшнюю Лайму, а исчезнувшую, издевался над ее прекрасными зубами и прекрасными глазами, над ее длинными ногами и тонкими, нежными руками. От слов он переходил к делу — толчки, тычки, подножки сыпались на беднягу Лайму. Ковбой донимал ее не с хулиганским добродушием, а с ненавистью, свирепой ненавистью, ставившей нас в тупик. Чем-то стыдным и жутковатым веяло от поведения Ковбоя.

Все это длилось довольно долго и для меня происходило словно в тумане, ибо настало время открытых парадных дверей. Из тумана донесся до меня слух, что Иван вступился за Лайму, произошла драка, и Вовка Ковбой, израсходовав на Ивана всю свою непонятную злость, оставил Лайму в покое. Кто-то осмеливался утверждать, что Вовка отнюдь не вышел победителем в этой драке, но все его последующее поведение в отношения Ивана — властное, приказательное, сверху вниз — опровергало кощунственное утверждение. Ну а вскоре, как уже говорилось, я распрощался с Армянским переулком, и лишь встреча с немолодой, по-утреннему не прибранной женщиной вернула меня к давно забытой детской истории. Только в старых домах, где живут десятилетиями, проходят гребень жизни и начинают стариться, где бабушки помнят друг дружку пионерками, а дедушки вместе гоняли голубей, отважится женщина выйти во двор в таком затрапезном виде. На Лайме был старенький ситцевый халатик поверх ночной рубашки и шлепанцы на босу ногу. Тяжелые волосы кое-как заколоты шпильками, в уголке рта забылась погасшая сигарета. В руке, напрягшейся голубыми жилками, Лайма держала ведерко с белилами, верно, бегала в москательную лавочку через дорогу, под мышкой — потертую кожаную сумочку. Увидев меня, Лайма выплюнула окурок, ведерко поставила на землю и как-то грустно-осудительно покачала головой. Движение относилось к моим морщинам и к седине, собственный непотребный вид Лайму не смущал. За истекшие годы мы виделись два-три раза, здоровались, обменивались незначащими фразами, а вот сейчас впервые разговорились. И, приняв происшедшую в ней перемену, я вдруг понял, что

достаточно Лайме надеть лифчик и пояс, причесаться и слегка подкраситься, она сразит наповал и «бойца с седою головой», и юношу, мечтающего о «настоящей женщине». Глаза у нее по-прежнему были серые с проголубью и свежий, яркий рот.

Вначале мы несли всякий вздор, просто от радости, что встретились, а потом, как обычно бывает у стареющих, давно не видевшихся людей, разговор свернул к главной теме: кто из общих знакомых покинул земную сень. Лайма назвала мне ушедших ветеранов двора и среди других тетю Полю.

— Как она жила? — спросил я. — Не нуждалась?

— Нет. Получала пенсию за Ивана. Ей помогали.

— Все под лестницей?..

— Нет, что ты! Вовка Ковбой ей комнату выхлопотал. Знаешь в квартире Горяниных, угловая? Хорошая комната, светлая. Вовка-то большим начальником стал.

— Слышал… Тяжело ей было?

— Тяжело, — сказала Лайма. — Она крепко зашибала. До самой смерти. Но безобразного ничего не было, она же тихая.

— И сын был тихим, — заметил я.

— Вот уж нет! — тряхнула платиновой головой Лайма. — Он не участвовал в ваших дурацких драках и не катался на буферах, но вовсе не был тихим… Он знал, как мать за него боится, и жалел ее. Ему не нужно было утверждать себя вашими жалкими подвигами.

— Чего ты злишься?

— А правда?.. — сама удивилась Лайма, но продолжала с тем же напором: — Видимо, для меня все это значит куда больше, чем для тех, кто уехал отсюда. Я прожила здесь жизнь, и самое важное связано для меня с этим домом. Я и войну тут проторчала, то в подвале, то на крыше. Я понимаю, — сказала она, предупреждая мои возражения, — детство ни для кого не проходит бесследно, но ты судишь со стороны…

Лайма не договорила. Подошел долговязый молодой человек с шапкой черных волос, тяжелым смуглым носом и Лаймиными серыми с проголубью глазами:

— Ты скоро?

— Отнеси ведро домой! — приказала Лайма. — Это мой оболтус.

— Иван, — назвал себя молодой человек, подав мне большую теплую руку. Глянул на мать и, не получив новых указаний, забрал ведро и удалился.

— Красивое имя, — заметил я, — но довольно редкое у эстонцев.

— Он гибрид. Отец — армянин московского разлива. Я назвала его в честь нашего Ивана, — сказала она с нежностью и легким вызовом…

— Вон что!.. — Я начал о чем-то догадываться. — Слушай, что тогда произошло между тобой, Вовкой и Иваном?

— А ты не знаешь?

— Нет.

Лайма улыбнулась:

— Это было самое лучшее в моей жизни. Честное слово!.. Помнишь, как Вовка измывался надо мной! А тут он поймал меня возле помойки и давай за волосы таскать. Я хотела огреть его ведром, он вывернул мне кисть, обезоружил и приказал на коленях просить прощения. Ну а я уперлась. Раньше я и не такое делала — колышки из земли зубами таскала и еще что-то омерзительное. Хорошо вы с девочкой поиграли!.. Ну а тут ни в какую. Умру, а унижаться перед ним не буду. Вовка как рванет мне руку, прямо из плеча выдернул, я заорала. Помнишь, за помойкой дровяной сарай? Иван там как раз ловушку на голубей для Пети Мягкова строил. Мы слышали его пилу и молоток. Но мне и в голову не пришло на помощь звать, я просто заорала от боли. Иван свесился с крыши: «Брось, Ковбой, будь человеком!» Тот послал его подальше и так скрутил мне руку, что я носом землю запахала. Иван спрыгнул вниз, оступился, подошел прихрамывая, губы белые. «Над женщиной издеваться?!» — и двинул Вовку в челюсть. Я обалдела. Главное — не то, что он самому Ковбою в морду дал, а что меня «женщиной» назвал. Мне тогда шестнадцати не было — соплячка. Услышь такое от тебя или от Вовки, я бы не удивилась. Вы оба книжные и могли еще хлестче загнуть из подражания какому-нибудь невероятному герою, спасающему свою возлюбленную. Но Иван не был книжным, он был естественным, как трава, как дерево, и в этой обмолвке раскрылась его догадка. Я тоже вдруг все поняла и перестала злиться на Вовку. Он чувствовал, что во мне возникает что-то новое — «женщина», как сказал Иван, это его волновало, мучило, и ему хотелось загнать меня назад, в детство, подавить все темное, страшное в себе самом. Нормальные мальчишки перестали ко мне цепляться, а Вовка, парень страстный и трудный, обрушился на меня, будто я в чем виновата. Это был страх перед взрослостью. И сейчас его тайное, даже от себя тайное, было разгадано, названо вслух, и он прямо-таки озверел. Я всегда презирала ваши паршивые, неумелые, трусливые драки, но там… Ей-богу, я не видела ничего лучше! Дрались не мальчишки, а молодые мужчины. И они дрались из-за меня. Из-за чего-то высшего во мне… Я боялась, что Ковбой сразу раскровенит Ване лицо, у белокожих всегда слабые носы. Какой там! Вовка не доставал Ивана. Тот принимал его удары локтями, плечом, а сам бил без промаха. Иванова сила была глубже, увесистей, что ли, Вовка рухнул — затылком о помойку. Но все же вскочил, челюсть дрожит, глаза опрокинулись. «Твое счастье, сволочь, что у меня правая вывихнута!» Видать, кому-то нужно было, чтоб Вовка испил свою чашу до дна. Иван тут же сунул правую руку под ремень и выдал Вовке левой. И Вовка не то чтобы сломался, а как бы тебе объяснить?.. Другой полез бы снова, получил бы свое и снова полез, и так до полного омерзения. Это истерика, а не мужество. А Вовка проявил настоящее мужество — принял свое поражение. Он вытер рукавом лицо, сплюнул кровь, кивнул Ивану и пошел прочь. С тех пор он оставил меня в покое, даже перестал замечать. Мы не разговаривали больше года. А с Иваном у них пошло по-прежнему, Вовка все так же командовал, и никто не догадывался, что между ними было…

— Тут ты ошибаешься, какие-то разговоры ходили.

— Смотри ты, помнит! — удивилась Лайма. — Я думала, ты вовсе не от мира сего. Верно, легкая шебуршня началась, по Вовкиной вине. Он хотел предупредить нашу болтовню, а как увидел, что мы молчим, успокоился. В чем-то человек нипочем через себя не переступит. Вовку на многое хватило — он не затаил зла на Ивана. Но ему не пережить бы, узнай ребята, что не он самый сильный. Иван его пощадил, и он ответил Ивану дружбой. Вовка говорил потом, что Иван помог ему перейти в другой, внутренний возраст, если б не сцена у помойки, он бы черт знает до чего дошел. Они правда очень подружились. Вовка любил Ивана даже больше, чем Иван его. Потому что Иван любил многих, а Вовка только его и меня.

123
Поделиться с друзьями: