Ивовый манекен
Шрифт:
– Он продержал вас несколько месяцев взаперти, а вы на него не сердитесь. Какое смиренное проявление великодушия и милосердия!
Подорожник принялся строгать рукоятку для ножа. По мере того как подвигалась работа, он веселел и обретал спокойствие духа. Вдруг он спросил:
– Человека по имени Корбон знаете?
– Какой такой Корбон?
Объяснить это было трудно. Подорожник сделал неопределенный жест, охватив четверть горизонта. Однако мысли его были заняты тем, кого он назвал, и он повторил:
– Корбон.
– Подорожник, – сказал г-н Бержере, – говорят, будто вы совсем особый бродяга и, как бы вам трудно ни жилось, вы никогда не воруете. А ведь вы общаетесь с недобрыми людьми. Знаетесь с убийцами.
Подорожник ответил:
– У одних
– И никогда у вас не было злых, недобрых мыслей?
– Бывали, когда повстречаешь женщину одну на дороге. Но это прошло.
– И больше не возвращается?
– Бывает.
– Подорожник, вы любите свободу, и вы свободны. Живете, не работая. Вы – счастливец.
– Есть на свете счастливцы, да только не я.
– Где они, эти счастливцы?
– На фермах.
Господин Бержере поднялся, сунул бродяге в руку монету в десять су и сказал:
– По-вашему, счастье живет под крышей, у печи, на перине. А я-то считал вас мудрецом.
IV
По случаю Нового года г-н Бержере с утра облачился во фрак, уже утративший лоск и словно осыпанный пеплом пасмурного зимнего утра. Академический значок на лиловой ленточке, продетой в петлицу, своим никчемным блеском только подчеркивал, что г-н Бержере не кавалер Почетного легиона. Во фраке он чувствовал себя особенно бедным и тщедушным. Белый галстук казался ему уже совсем жалким, и правда, он был не очень свеж. Г-н Бержере окончательно расстроился, когда, понапрасну измяв крахмальную манишку, убедился в невозможности укрепить перламутровые запонки в разносившихся от долгого употребления петлях. В душе у него шевельнулось сожаление, что он не светский человек. И, сев на стул, он принялся рассуждать.
«Да и существует ли на самом деле светское общество и светские люди? По-моему, этот так называемый свет похож на золотисто-серебряное облако в небесной лазури. Когда входишь в него, ощущаешь только туман. И правда, социальные группировки весьма неопределенны. Люди соединяются в силу одинаковых предрассудков и вкусов. Но вкусы часто идут вразрез с предрассудками, а случай все спутывает. Конечно, прочное богатство и обусловленный им досуг создают известный образ жизни и особые привычки. В сущности это и есть то общее, что объединяет светских людей. Их объединяет привычка к вежливости, гигиене и спорту, и это все. Существуют светские обычаи. Они чисто внешние и именно поэтому бросаются в глаза. Существуют светские манеры, приличия, Не существует светских душевных свойств. То, что нас действительно характеризует, – это наши страсти, мысли, чувства; У нас есть совесть, а свет тут ни при чем».
Однако неполадки с галстуком и рубашкой продолжали его бес покоить. Он пошел в гостиную взглянуть на себя в зеркало. Зеркало заслоняла громадная корзина вереска, перевитая красными атласными лентами, и потому г-ну Бержере его отражение показалось каким-то далеким. Эта ивовая корзина, в виде колесницы с золочеными колесами, стояла на пианино, между двумя пакетами с засахаренными каштанами. К золоченому дышлу была приколота визитная карточка г-на Ру. Корзина была подношением г-же Бержере.
Преподаватель филологического факультета не отстранил перевитого лентами вереска. Он удовольствовался тем, что доброжелательно поглядел на свой левый глаз, который был виден сквозь цветы. Г-н Бержере полагал, что ни на этом, ни на том свете его никто не любит, и чувствовал к себе жалость и некоторую симпатию. Он относился к себе ласково, как и к прочим обездоленным. Итак, он решил не огорчать себя долее тщательным разглядыванием сорочки и галстука и подумал:
«Ты комментируешь щит Энея, а галстук у тебя измят. И то и другое смешно. Ты не светский человек. Так умей же
по крайней мере жить внутренней жизнью и возделывай в себе самом богатую ниву».В этот новогодний день у него были причины жаловаться на судьбу: ему предстояло идти с визитом к ректору и декану, людям пошлым и вздорным. Ректор, г-н Летерье, его не выносил. Это была какая-то органическая антипатия, возраставшая с той же правильностью, с какой растут растения, и каждый год приносившая плоды. Г-н Летерье, профессор философии, автор учебника, в котором были разобраны все философские системы, твердо верил в непогрешимость общепринятых взглядов. У него не возникало никаких сомнений относительно вопросов красоты, истины и добра, коих свойства он определил в одной из глав своей работы (страницы 216–262). Поэтому он почитал г-на Бержере за человека опасного и извращенного. Г-н Бержере понимал, что антипатия г-на Летерье вполне искренняя, и не роптал. Иногда он даже снисходительно усмехался. Зато он расстраивался всякий раз, как встречался с деканом, г-ном Торке, у которого не было никаких мыслей и который, при всей своей учености, остался настоящим неучем. Это был толстый человек с низким лбом и плоским черепом, который целый день пересчитывал куски сахару у себя в буфете в груши в своем саду, а когда у него сидели в гостях сослуживцы по факультету, чинил звонок у входной двери, но в умении вредить людям он проявлял столько активности и изобретательности, что г-н Бержере просто диву давался. Вот о чем думал преподаватель латыни, надевая пальто и отправляясь с поздравлениями к г-ну Торке.
Тем не менее, выйдя из дому, он немного повеселел. На улице он обретал лучшее из всех благ – философскую свободу духа. На углу улицы Тентельри, против «дома двух сатиров», он остановился и ласков о посмотрел на деревцо акации в саду мясника Лафоли, поднимавшее над забором свою оголенную верхушку.
«Зимой в деревьях есть какая-то задушевная прелесть, которой нет в них, когда они одеты пышной листвой и цветами, – подумал он. – Зимой видишь всю тонкость их строения. Какое очарование в изящном силуэте, напоминающем разросшийся куст черных кораллов; это – не мертвый скелет, это – множество хорошеньких члеников, в которых дремлет жизнь. Будь я пейзажистом…»
Тут его размышления были прерваны дородным человеком, который окликнул его по имени и, не останавливаясь, взял под руку. Это был г-н Компаньон, самый популярный профессор, любимец слушателей, читавший курс математики в большой аудитории.
– С Новым годом, дорогой Бержере. Держу пари, что вы к своему декану. Нам по пути.
– Отлично, – ответил г-н Бержере. – Таким образом я скрашу свой путь к тягостной цели. Ибо должен сознаться, что меня нисколько не радует визит к господину Торке.
При этом признании, ничем с его стороны не вызванном, г-н Компаньон, то ли случайно, то ли инстинктивно, вытащил свою руку, которую просунул было под руку коллеги.
– Знаю, знаю! У вас были неприятности с деканом. А с ним нетрудно ладить.
– Я вовсе не имел в виду неприязни, которой, говорят, удостаивает меня наш декан, – заметил г-н Бержере. – Но при одной мысли о разговоре с человеком, лишенным всякого воображения, меня мороз по коже подирает. По-настоящему нас огорчает не мысль о несправедливости и ненависти и не зрелище людских страданий. Напротив, мы охотно смеемся над несчастиями ближних, только бы нам весело о них рассказывали. Нагоняют тоску и приводят в отчаяние люди с безрадостной душой, в которой ничто не отражается, в которой вселенная не оставляет никакого следа. Общение с господином Торке – одна из самых больших неприятностей моей жизни.
– Что там ни говори, – сказал г-н Компаньон, – а наш факультет – один из самых блестящих во Франции по подбору профессоров и по оборудованию помещений. Только лаборатории оставляют еще желать многого. Но будем надеяться, что дружными усилиями преданного делу ректора и такого влиятельного сенатора, как господин Лапра-Теле, этот досадный недосмотр будет, наконец, исправлен.
– Было бы также желательно, – сказал г-н Бержере, – чтобы курс латыни читался не в темном и сыром подвале.