Июль 41 года
Шрифт:
— Ну что ж, езжай, — сказал Щербатов и кивнул, как бы подтвердив необходимость поездки. И они остались с сыном вдвоём.
— Отец, — сказал Андрей, — э т о правда? И глянул на него своими правдивыми глазами, в которых не то что мысль, тень мысли была уже видна — мать глядела из этих глаз. Щербатов нахмурился, засовывая угол салфетки за воротник, кашлянул густо. Не потому нахмурился, что Андрей не имел права спрашивать его об этом: лейтенант, даже если он сын командира корпуса, — все равно лейтенант, тем только и отличающийся от других, что с него больший спрос, и не потому, что это была немужская черта — проявлять несдержанность, а потому, что ему не по себе стало под устремленным на него честным, спрашивающим взглядом сына. И он нахмурился. Андрей покраснел до выступивших слез. И все же не мог скрыть радости. Потому что э т о — правда. Потому что готовилось наступление. Отец не случайно вызвал его к себе. И когда вошел ординарец с бутылкой водки в полотенце — он охлаждал ее в ведре с колодезной водой, и с бутылки сейчас капало, — Андрей и на него взглянул счастливыми, еще влажными и оттого особенно сиявшими глазами. Ординарец, усатый и немолодой, достаточно на своем веку потянувший лямку, понял эту радость по-своему: как не обрадуешься у отца за столом после солдатской-то каши на травке! Она и хороша, и полезна для солдата, пшенная каша, да плешь переедает. И, шевеля в улыбке усами, он с особенным, отцовским чувством, не заискивая, а единственно радуясь за Андрея, незаметно пододвигал ему что повкусней и налил ему полную, до краев стопку. Снизу Андрей улыбнулся ему. Он понимал, почему ординарец так на него смотрит. Это было выражением любви и уважения к его отцу. И, чокнувшись с отцом, Андрей поднял стопку, показывая ординарцу,
— Отец! — сказал Андрей, а про себя подумал: «Черт! Водка, наверное». — Отец, если разрешаешь, налей ещё одну. Широкая рука Щербатова с бутылкой протянулась к нему. Она была рядом с ним, на весу. Отцовская рука. И Андрею за все, что она дала ему, за радость, которую он испытывал сейчас, вдруг захотелось поцеловать её, широкую отцовскую руку. По он сдержался. Он опустил лицо к тарелке, чтобы отец не увидел его слез. Они говорили о матери: Щербатов только что получил от неё письмо, для себя и для сына. Андрей ел и читал письмо, держа его перед тарелкой. Чудачка мать…
— Знаешь, отец, у нас командир роты вот такой. По плечо мне. Он, когда приказывает, вздрагивает от своего голоса и становится на носки. И руки держит самоварчиком… Андрей рассказывал и сам же смеялся, и половину слов из-за этого нельзя было разобрать. Это у него с детства. Когда-то Щербатов учил его, что нельзя смеяться первому: ты рассказываешь, дай посмеяться другим. Он учил его быть сдержанным. А может, не это главное?
— И понимаешь, вчера исчез вдруг боец. Говорят, местный. Не из моего взвода. Так наш командир роты… Андрей вдруг спохватился, робко глянул на отца. Глаза были виноватые. Он забыл в этот момент, что отец его — командир корпуса, и, рассказывая так, он подводит своего товарища, командира роты. Щербатов сделал вид, что не слышал. Да, этому он тоже учил его. Он учил его, что заслуги отца — это ещё не заслуги сына. Все, чего должен Андрей достигнуть в жизни, он должен достигнуть сам. Потому что не знал, будет ли и дальше у Андрея отец. А если это случится, ему будет трудней, чем многим его товарищам. Он не мог сказать Андрею, но готовил его к этому. Сын должен был выстоять. Выстоять и остаться человеком. Он учил его быть честным. Многое менялось в жизни, многие люди менялись на глазах. Но есть вечные человеческие ценности. Среди них — честность. Честь. А вот сейчас ему хотелось сказать Андрею, чтобы тот пошёл к нему адъютантом. Почему адъютантом у него должен быть чужой, а не его собственный сын? Отец и сын — в этой войне они должны быть вместе. Об этом просит в письме мать. Но даже ради матери он не мог этого предложить Андрею. Щербатов смотрел, как ест сын, молодой, страшно голодный. Смотрел на его наклонённую голову, маленькое покрасневшее ухо, за которое когда-то в детстве трепал его. На плечи, уже налившиеся силой, — портупея врезалась в них.
— Стой, отец! — Андрей даже есть перестал, вспомнив, и шлёпнул себя по лбу. — Вот бы забыл! Понимаешь, у меня во взводе боец есть. Оказывается, инженер московского завода. Страшно головастый мужик. Я даже не понимаю, зачем такого взяли на фронт? Глупо. Что от него пользы с винтовкой? Убьют, и только, а он инженер. Отец, можно что-нибудь сделать? Щербатов только усмехнулся.
— Просто глупо, — сказал Андрей. — Был бы он лётчик хотя бы. Вот слушай, что он придумал. Обыкновенный лук, почти как у индейцев. — Андрей засмеялся, как в детстве. — Мы пробовали. Берёшь бутылку с зажигательной смесью и стреляешь. На пятьдесят метров бьёт. И точно бьёт. Рукой так не кинешь. Знаешь, как удобно из окопа по танкам бить? Щербатов едва не вздрогнул. Те в танках, в броне, под прикрытием самолётов, а его сын с луком, как индеец, готовится бутылками стрелять в них. И он, отец, командир корпуса и генерал, учит вот таких мальчиков не бояться танков, подпускать их ближе, пол-литровыми бутылками поджигать их, учит смекалке. Неужели он виноват, что так случилось?
— Отец, — сказал Андрей, прощаясь, — я рад, что мы вместе. Знаешь, как я в детстве завидовал тебе! Ты прости, что я тебе так говорю, ты не любишь этого, но ты знай: за меня ты стыдиться не будешь. И он посмотрел на отца своими правдивыми глазами, взгляда которых Щербатов вынести не мог сейчас. Он стоял у окна и видел, как Андрей напрямик идёт через поляну, идёт легко и радостно по траве, дымчатой от росы. Мальчик. Его сын. Которого мать отпустила с ним на войну.
ГЛАВА III
Всю ночь по дорогам и бездорожно шли полки, перемещаясь вдоль фронта. В слитной людской массе, застряв и возвышаясь над нею, двигались пушки, повозки. Запах бензина, конского пота и махорки витал над походными колоннами. Рано поднявшаяся луна закатилась за лесом, и люди шли в кромешной тьме, и плотной, стоявшей над дорогами пыли. Скакали офицеры связи с приказами, кого-то поворачивая с полпути, кого-то направляя в другую сторону. Радостный подъем первых часов начинал сменяться усталостью, спешкой, раздражением. Все это несметное множество людей и техники, из окопов, из лесных укрытий с первыми сумерками хлынувшее на дороги, чтобы к рассвету исчезнуть, раствориться в окопах и лесах, теперь, казалось, запутывалось, стискивая друг друга, сбиваясь на мостах и гатях. А над ними, тяжёлым гудением сотрясая воздух, проходили немецкие бомбардировщики, волна за волной, все на восток, на восток, на восток, где не утихал бой. И далеко на юге шёл бой,
и на севере вздрагивала земля от бомбовых ударов, явственно приблизившихся ночью. Но впереди фронт немо молчал, изредка расцветая сериями взлетавших ракет; свет их, не пробиваясь, гаснул за лесом. Захваченный общим движением, сжатый со всех сторон, Тройников остановил машину, не глуша мотор, сидел, положив руки на руль, а навстречу текли войска. Июльская ночь была душной, и пыль, вздымаемая тысячами сапог, висела над дорогой. Он слушал шаг пехоты, звяканье оружия, пригнанного снаряжения. Ощущение близкого боя уже владело людьми. Они проходили в пыли рядом с его машиной, узнавали, оборачивая на ходу лица. И в этих молодых, сдержанно-весёлых лицах, на миг возникавших перед машиной из темноты и вновь исчезавших в темноте, в сотнях людей, проходивших под его строгим взглядом, он чувствовал сейчас то же, что чувствовал в самом себе. Он слышал шаг солдат, идущих с полной выкладкой, обрывки разговоров долетали до него. Не команды и приказы, а вот это возбуждение, равно владевшее им и его людьми, чувство собственной силы и ожидание боя было сейчас главным и необычайно значительным. И то ощущение физического здоровья, которое он знал в себе и особенно остро испытывал только в своей дивизии, он испытал и сейчас. Не роты и батальоны, а нечто нераздельное, здоровое, молодое, горячее двигалось мимо него и с ним вместе в бой. Голова его была холодной, а сердце, которым Тройников умел владеть, билось сильными, ровными ударами в такт их мерным шагам. Он толкнул машину вперёд, и лица, фигуры бойцов в гимнастёрках, сторонящиеся к середине дороги, как бы на миг застывая в движении с занесённой ногой или рукой, быстрей замелькали навстречу. Издали ещё, подъезжая к мосту через мелкую речонку, Тройников услышал голоса и шум, и пехота оттуда шла с весёлыми лицами, отставшие бегом догоняли товарищей. Тройников вылез из машины. Он узнал раздававшийся у моста голос начальника штаба корпуса Сорокина с генеральскими раскатами и старческим беспомощным дребезжанием. Сам Тройников взыскивать со своих офицеров и солдат мог, дивизия была его. Но он не любил, когда это делали другие, тем более вышестоящие начальники. Сунув ключи от машины в карман, Тройников медленно пошёл туда среди двигавшихся навстречу и расступавшихся перед ним солдат. На, мосту, который по заверениям мог бы выдержать танк, провалилась лёгкая пушка. И больше всех теперь недоумевали те, кто главным образом был виноват. Ну и, как водится, машина с началъством, которой и ехать тут было ни к чему, которая могла сейчас находиться на любой из дорог, к случаю оказалась именно здесь.— Вот, полюбуйся на орлов! — издали заметив Тройникова, закричал начальник штаба, — Твои и Нестеренкины! И в голосе его была личная обида человека, который все так хорошо составил, рассчитал и учёл, и вот из-за нераспорядительности, из-за ротозейства, из-за какой-то несчастной пушки все рушилось и приходило в хаос. А уже напирали сзади машины и другие пушки, на дороге, сжатой с двух сторон лесом, образовывалась пробка. Для Сорокина не имело значения, чья это пушка. Главным было, что рушился его продуманный во многих деталях план. Но для Тройникова как раз это имело значение. Одно дело, если это Нестеренкина пушка, и совсем другое дело, если это пушка его. В определённом смысле это сейчас был даже вопрос чести. Но выходило, кажется, что провалилась под мост его пушка. И командир батареи, растяпа, в присутствии вышестоящего начальства жаловался ещё:
— Он, товарищ полковник, у меня бойца увёл! Красивая складывалась картина. Мало того что пушка под мостом, так ещё кто-то из Нестеренкиной дивизии увёл у них бойца. С заложенными за спину руками Тройников повернулся туда, куда указывал капитан. Там стоял старший лейтенант, артиллерист. Под взглядом командира дивизии он по-строевому отчётливо приложил руку к козырьку, но явно не робел. В нем чувствовалась нескованность человека, знающего себе цену и готового за свои действия отвечать. И обмундирование на нем сидело как влитое. Штатский человек, сколько бы ни старался, как бы ни затягивался, все равно видно, что в форму он влез, как лошадь в широкий хомут. А этот словно родился в ремнях, и гимнастёрка на его сильном теле сама сидела именно так, как единственно она и могла сидеть. Опытным глазом Тройников все это увидел и оценил, но каждое из этих качеств, при других обстоятельствах расцениваемое со знаком плюс, теперь тем сильней было направлено против старшего лейтенанта, чем более жалким по сравнению с ним выглядел растяпа капитан. С холодным любопытством Тройников оглядел его. Смел! Сам Тройников не робел перед начальством, но это ещё не значило, что в отношении него кто-то из подчинённых мог позволить себе подобное. Тем более офицер другой дивизии. А Сорокин все ещё кричал, и капитан вытягивался перед ним, пытаясь оправдываться. Ему то было обидно, что у него увели бойца и никто не хочет принять это во внимание. И не мог понять: раз его пушка под мостом, он уже ни в чем прав быть не может. Чем больше обижен, тем более виноват.
— Ты разберись тут, Тройников! — приказал Сорокин, строгостью прикрывая свою беспомощность. — Чтоб через десять минут пробка рассосалась. Это твой, между прочим, твой орёл отличился: чужого бойца увёл… Так вот что оказывается! Это меняло картину. И Тройников заново оглядел старшего лейтенанта. «Смел!» — подумал он, на этот раз уже с одобрением. Теперь он заметил и двух бойцов с карабинами, стоявших за его плечом, — оба по виду и по духу такие же, как их комбат. А батареи поблизости не было. Батарею и того самого бойца, из-за которого шёл спор, видимо, отправил вперёд. Старший лейтенант начинал ему нравиться.
— Как фамилия? — спросил Тройников строго, поскольку подобных действий он одобрять не мог. Комбат опять козырнул, и с ним вместе подтянулись оба разведчика.
— Старший лейтенант Гончаров, товарищ полковник! Глаза глядели весело. Кажется, не глуп.
— Почему не знаю? Улыбка, едва заметная, тронула губы комбата:
— Прибыл в вашу дивизию недавно, товарищ полковник? Врёт! По глазам видно. Но обстановку оценить сумел. И Тройников уже с удовольствием оглядел его, запоминая.
— Надо помочь Нестеренке, — сказал он, чтобы все слышали, и приласкал взглядом растяпу капитана, уже за одно то его полюбив, что он, такой неудачливый, был не в его дивизии. Да в его дивизии и не мог быть такой. — Поможем, раз в беду попал! И оглянулся, уверенный, что кто-то, кто ему нужен, окажется за ого спиной. И действительно, за спиной его оказался командир проходившего мимо батальона.
— Так точно, товарищ полковник, поможем, — доложил командир батальона, на лету смекнув. До сих пор пехота, видя гневающегося генерала, сама, без команды, делала «шире шаг!», тем более что Сорокин никому определённо ничего не приказывал, а кричал сразу на всех. И ни у кого не возникало охоты попасться ему на глаза. Но теперь тут был командир их дивизии, и он сказал: «Надо помочь». Направляясь к своей машине, Тройников видел, как солдаты посыпались под мост, где лежала провалившаяся пушка, и уже раздалось: «Раз, два — взяли!.. Ещё — взяли!.. Сама пойдёт! Сама пойдёт!..» Перед утром Тройников вернулся на свой КП. Издали заметя командира дивизии и весь подобравшись, часовой с трофейным автоматом на груди приветствовал его. Тройников по своей привычке строго глянул солдату в глаза, окинул взглядом его всего от носков сапог до звёздочки на пилотке. Часовой был молодой, крепкий парень, давно влегший в солдатскую лямку и нёсший её легко. Он охотно тянулся перед командиром дивизии, но не слишком, а весело. Вот такие были бойцы его дивизии, на каждого приятно посмотреть. Ответив на приветствие, Тройников вошёл в землянку. Все то мелкое, что занимало его на дорогах — его ли пушка придёт раньше или пушка другой дивизии, все это отошло сейчас на задний план. Тройников достал карту из планшетки, расстелил её на столе — от движения воздуха в сыром сумраке землянки заколебались жёлтые огни свечей — и, закурив, уперевшись в расстеленную карту ладонями, задумался. Да, он не воевал ещё, предстоящий бой будет его первым боем. Но у него были свои преимущества перед теми, кто перенёс разгром, окружение, отступал от самых границ. Бесследно это не проходит. Как в большинстве людей живёт подспудное ощущение, что вся жизнь, которая промелькнула до них, была как бы подготовкой к тому главному, что началось с их появлением, так Тройникову казалось, что основное начинается только теперь. И перед тем, что начиналось, он был твёрд. Стоя над картой, он думал не о потерянных километрах — не ими измеряется успех. Он думал о том, как будет изменён ход войны. Чем тяжелей положение, тем крупней должен быть риск. Он чувствовал в себе силы, верил, что его час придёт. Отвлёк Тройникова адъютант, явившийся доложить, что командиры полков, вызванные на рекогносцировку, прибыли. С холма видно было поле, реку и деревню за рекой. И весь этот очерченный тающим горизонтом простор полей, с деревенькой вдали, с блеском реки и лесом, с жёлтыми хлебами, зелёным лугом, с высоким летним небом, вместе с облаками, отражёнными в реке, казался остановившимся, неправдоподобно мирным. Тройников подозвал первым к стереотрубе командира 205-го стрелкового полка Матвеева, рукой указал за реку, за луг — на деревню: