Июль
Шрифт:
– Не нужно меня есть, я тебя слушаю, говори.
Я ведь не слышу, что вы мне говорите, я ведь, семь лет уже не слышу ни ноты, ни колокола, ни сигнала, и даже когда, я спал, даже в банке вазелина, я не единого звука не слышал, и поэтому старичок этот (сломанный будильник моей совести), старичок этот, не к ушам моим обращался, зная, что я глухой, а проповеди свои ?проснись да проснись, не спать нужно, а жить?, спускал холодной струей прямо по моему позвоночнику, так что после каждой его проповеди -проснись, проснись– (будильник без сигнала и звонка), я часа два, а то и три, а то и больше, пять шесть, семь, ходил потом, словно, с мокрыми трусами, словно я обосался, или лежал (я ведь с кровати то не вставал) лежал потом весь мокрый, а санитары и дежурный врач (без десяти минут святой человек), конечно, ничего другого про меня и не думали, как, то, что вся эта вода в моих трусах есть моча. А это она и была (моча), но только
А что можно найти в садовой бочке после дождя, на самом дне этой бочке, на самой ее глубине, что можно найти, что? Июль, – и больше ничего на дне садовой бочки нет. Июль и ничего больше. Июль и ничего.
Ремарка
И на этом, сразу после слов: -июль и ничего-, – первая часть того, что все это время здесь происходило, закончилась, а вторая часть, того, что здесь будет происходить дальше, началась. Лед и бетон навсегда исчезли, им на смену пришел липкий августовский мед, конечно августовский, а не июльский, потому что, как здесь уже и было неоднократно сказано, – в июле меда нет.
– Ну и зачем ты все это делаешь, зачем ты меня развязываешь и выпускаешь на волю, для чего?
– Этого я не могу объяснить, я делаю, то, что мне нужно, и пока что это все.
– Но, то, что ты делаешь, это же риск, для твоей жизни, ты это понимаешь, или ты до конца не понимаешь, к чему все здесь, что ты сейчас делаешь, может прийти?
– Я не знаю. Делаю, то, что нужно и пока что это все.
Ремарка
Неля легла на плоскость и стала лежать неподвижно. Стала лежать. Что она стала делать? Лежать. Лежать на плоскости огромного стола, так как плоскость, на которой оба они находились, несколько минут назад превратилась в поверхность огромного стола, огромного стола, до края, которого, не добраться не кому. Краев этого стола не видно, и то, что под столом, видно, так как перед нами, лишь гигантская крышка, крышка до самого горизонта. Стол. Неля стала лежать на этом столе, как еда приготовленная на ужин, лежит на столе еда, и никого это не удивляет. Еда и должна лежать на столе, что в этом удивительного, стол для того, собственно и существует, чтобы на нем лежала еда.
Неля лежит на плоскости, приготовившись ко всему. Она лежит на плоскости так, что с первого взгляда, становится понятно, – женщина, которая лежит перед нами, готова ко всему, абсолютно ко всему, ко всему, в том смысле, что нет на свете ничего такого, к чему она не готова, – готова ко всему.
Так она сказала, и легла прямо на пол, прямо у моих ног, легла, как лисичка, легла бы под скамейкой, для того, чтобы потом, когда уже все привыкнут, что она тут лежит, и забудут о ней, и перестанут обращать на нее всякое внимание, тогда, она хитрая лисичка, – раз, и переберется на лавочку, а потом и на печку, а дальше, и весь дом займет, а дальше и хозяина дома выгонит на улицу. Он то, ее только под лавочкой пустил полежать, а она, раз, два, три, не успел он оглянуться, как уже и весь дом его целиком занят хитроумной лисой, и где ему теперь, самому законному хозяину дома жить, неизвестно, – знаем, мы эти хитрости, нас на этом, так просто не провести.
– Самое странное, во всем этом, это то, что я ведь могу, встать и просто уйти. Или если он на меня бросится, то я могу закричать, и тогда буквально через десять секунд, здесь появятся санитары, и все эти его мысли про июльский лед, вместе с ним самим, превратятся в кусок кровавого говна. Самое странное, что я могла уйти еще минут двадцать назад, и потом я могла вообще не разговаривать с ним, и что самое, самое, странное, так это то, что я могла вообще не работать в этой больнице, потому что, денег здесь платят мало, а нервов тратиться много. Но, вот я почему-то, лежу на полу, в клетке с опасным, сумасшедшим преступником, с маньяком, которого уже шесть лет держат привязанным к кровати и в наморднике. А я лежу прямо у его ног, подвергая свою жизнь смертельной опасности, хотя дома, меня ждет маленький мальчик, которому я нужна, и который без меня не проживет. Я лежу здесь, вот так вот, как кусок колбасы, который, сейчас съедят, и мне даже поговорить не с кем, потому что, единственный мой собеседник, кроме того, что абсолютно невменяем, еще и глухой. Хотя, если бы он и не был глухим, он все равно, не понял бы, что я говорю, а я, собственно, ничего и говорю, мне, собственно, и сказать то нечего. Я лежу и не понимаю, что происходит, зачем это происходит и происходит ли уже, или только сейчас начнет происходить, или уже произошло, не знаю, я ничего не знаю. Я знаю только одно, я лежу. Я сама, по необъяснимой и неподдающейся объяснению причине, я сама хочу здесь еще полежать, и не уходить, и вообще, побыть здесь, не знаю, зачем, нет ответа, потому что у меня такое чувство возникло, что я долго, долго
искала в бабушкиной сундуке, старое подвенечное бабушкино платье, искала, искала, много, много дней и ночей, и лет, и вдруг, нашла. А зачем оно мне, этого я сказать не могу. Но нужно. Очень нужно. Много лет я его искала и нашла. Ну как, будешь ты говорить мне, или на этом все? Что мы делаем дальше, в том смысле, что какие у нас планы, будем мы разговаривать, или сразу примем решение, что на этом все?Я вижу, вижу, что ты смотришь, в дальнем углу, моего сознания, вижу, как ты смотришь и потешаешься надо мною, вазелиновый старичок. Я, несмотря, на то, что занят, сейчас другими делами, с Жанной из моего детства М, я несмотря на это, ни на секунду не выпускал тебя из круга своего внимания. И я видел, как ты смеялся, и кривлялся надо мною. И я, поверь мне, на слово, а можешь и не верить, в этом случае, веришь или нет, мне не важно, я то, после того, как решим мы с этой санитаркой Жанной М, ее судьбу, а этого уже скоро случится, потому что здесь тянуть нечего, так вот я то, после того, как с ней решится, я тогда, без всяких промедлений, решу и твой вопрос. И решу уже, поверь, а можешь и не верить, решу уже не на какое-то время, а навсегда. Потому что, если ты вазелиново-вонючий старичок и есть Господь создатель всего сущего, а я охотно, при охотно, верю, что ты Бог и есть. То я с огромной радостью пришибу тебя, и покончу с тобой, и избавлюсь от тебя и твоей вазелиновой вони, и вздохну полной грудью, и будет у меня праздник великого «Избавления», но будет этот праздник чуть позже, чуть-чуть, по позже, а пока, сиди, там где ты есть, кривляйся, и считай свои последние минуты, есть у тебя еще немного времени быть Богом, используй его с толком и пользой, потому что, скоро уже очень, скоро, не будет не времени, ни бога, а только я и весь остальной окружающий меня мир.
Ремарка
Он лег на нее сверху, она исчезла под его телом. Плоскость больничного пола, в ту же секунду обернулась темной водой.
– И после этих слов, он взял, да и лег на меня сверху всем своих больным пухлым телом. Лег и стал лежать. Я на полу, он на мне, и ни одного поезда не слышно. Тишина.
– Ты меня слышишь, Жанна? Я хочу сказать тебе кое-что очень, очень важное.
– Говори.
– Я тебя увидел, у забора, твоего кажется забора, тебе тогда было ровно тринадцать лет и четыре дня. Откуда я знаю, что четыре дня? Ты мне сказала. Я подошел к тебе, посмотрел на твои ноги, разглядел, что они очень странные, я сказал, – странные ноги, – а ты в ответ, почему-то мне ответила, – что тебе сегодня ровно четыре дня и тринадцать лет. Помнишь?
– Я нет.
– А почему же так, Жанна? Я помню, а ты нет, почему так?
– Потому что я не Жанна. У меня другое имя. Я совсем другая не из твоего детства Жанна М, а из твоей теперешней жизни, меня зовут Неля, и моя фамилия начинается с буквы Д.
– Я тебе верю Жанна, верю каждому твоему слову. Верю, что ты Неля Д., верю, что ты не ты, я верю, но я хочу услышать ответ на свой вопрос. Почему ты ничего не помнишь, Жанна, что случилось?
– Я все помню, кроме того, чего я не знаю. Я ничего не забыла, просто я об этом еще не знала. Расскажи мне, я буду знать, и запомню, это навсегда.
– Это все очень просто, Жанна. Простая история. Для тебя простая, а для меня очень длинная, длинною в пятьдесят лет. Я спросил у тебя, не рано ли? Не рано ли тебе тогда было, в тринадцать то лет, пускай хоть и плюс четыре дня, не рано ли тебе было выставлять перед таким юным (мне тогда и самому то было четырнадцать и не больше) не рано ли тебе было выставлять перед таким влюбчивым юношей как я, свои странные ноги на показ, по-моему так немного рановато, подождала бы девка до восемнадцати, и тогда бы гуляла.
– Пожалуйста, дальше не нужно. Я тебе никакая не Жанна. Делай со мной, что хочешь, но, пожалуйста, стоп.
– Нет, не стоп, а дальше. Ты мне на это отвечала, – на то они и нужны девичьи коленки, чтобы сверкать и слепить ими влюбчивые юношеские глаза. Но не с тринадцати же лет, соплячка, начинать тебе сверкать, передо мною блестящими странными ногами, хотя бы года два бы еще подождала, и уже тогда.
– Не от меня зависит, а от моих ног, когда им сверкать. Не отрубить же мне теперь себе ноги, за то, что они раньше положенного возраста засверкали и вылезли из под юбки прямо тебе на глаза?
– Нет, не отрубать. Но, а мне что делать в таком случае? Я бы хоть сейчас бы взял твои ноги под венец, но ведь ногам то твоим, так же как и тебе тринадцать и четыре, нельзя мне на них жениться, мне и самому то всего четырнадцать (еще два года до паспорта) так что и по закону и по правилам, нельзя.
– Ну, да а если б и можно было жениться, то все равно, я бы не отдала свои ноги тебе в жены, ни сейчас, не в шестнадцать, не в шестьдесят пять лет.
– Это почему же? Разве, я ногам твоим не понравился, я ведь, красивый мужчина, сильный, и умею очень, очень сильно любить.