Из бездны
Шрифт:
10 августа 1833 года
Совершенно не получается думать о работе. Речная прохлада нисколько не спасает от жары; вдобавок сладкая кровь белых привлекла москитов. Negroes как будто не замечают, а вот почтенные дамы в кринолинах и господа в летних костюмах то и дело почесываются от укусов. Кажется, насекомые кусают чернокожих как-то менее больно, чем нас, белых. Впрочем, в глубине души я благодарен гнусу: мне, с моим чесоточным недугом, удалось наконец затеряться на общем фоне. Стоит запустить руку под шляпу, как под ногтями остаются хлопья перхоти с красными прожилками. Поначалу я имел привычку каждый вечер оглядывать себя в зеркале и сдирать корки, но отныне ложусь спать так, не раздеваясь, в глупой детской надежде, что если о проблеме не думать, то она исчезнет сама собой. По иронии, книга моя ровно об обратном: необходимости купировать грядущую беду в зародыше – до того как невольничьи верования переплетутся вместе и выльются в кровопролитное общемировое восстание. Здесь я ни секунды не сомневаюсь, что Франция лишь первая из многих пострадает от багровых огней la revolution. Спал плохо, постоянно вскакивал: мне снилось, что я – один из наших крепостных, матушка за какую-то провинность заперла меня в чулан, а голодные крысы лакомятся моими ушами и ноздрями. Проснулся с кровотечением и заляпал всю сорочку. Кажется, под кожей на голове что-то
12 августа 1833 года
Наутро под одеждой вновь проступили кровавые пятна – видимо, я чешусь во сне: все руки, грудь и даже спина – как я туда только дотянулся? – покрыты саднящими полосками. Неужели у меня такая маленькая рука? Пристойной, не испачканной кровью и гноем, одежды остается все меньше. Поймав одну пожилую арапку – из обслуги, – я велел ей выстирать свои костюмы от крови, но та их вскипятила, и кровь запеклась ужасными бурыми пятнами. Честное слово, едва удержался, чтобы не огреть идиотку тростью! Теперь приходится одеваться во что попало, отчего выгляжу я как совершеннейший скоморох. Вдобавок, сколько я ни прятался под маркизами и зонтами, жаркое солнце Миссисипи все же настигло меня, и мое лицо приобрело оттенок лежалой печени, даже вздулся волдырь, отчего я вынужден был ходить, пригнув голову и пряча лицо под шляпой. Эти обстоятельства привели к столь оскорбительному происшествию, что доверить его я могу лишь бумаге. А происшествие было следующим: я стоял на палубе и отдыхал после весьма обильного, хотя, признаюсь, совершенно неизысканного ужина. На горячее подавали отвратительно пересоленный гуляш, как они его назвали, «по-каджунски», и от острых приправ мне уже добрый час крутило желудок. В какой-то момент среди зарослей красного кедра мелькнула человеческая фигурка, раздался собачий лай. Вглядевшись, я различил чернокожего паренька, которому в ногу вгрызался огромный пятнистый пес. Другие собаки облаивали его с двух сторон, арап кричал и вырывался, а к потасовке уже спешили двое белых на лошадях – скорее всего, охотники за беглыми рабами или виджиланты. Так я понял, что мы пересекли границу «благословенного» Дикси. Вскоре сцена эта пропала из поля зрения, река сделала поворот, и наш пароход проследовал по течению. Вскоре я увидел эту же компанию снова – бедному арапу выкручивали руки из суставов, а он, судя по открытому рту, визжал, но совершенно беззвучно – я слышал лишь шум воды в пароходном колесе. Капризная Миссисипи снова заложила вираж, и нам пришлось обогнуть небольшую речную косу, приблизившись к ней едва ли не вплотную. Пожелай я – мог бы схватить и отломать себе ветку на память. Так я увидел злополучную компанию в третий раз: на этот раз арап словно бы висел в воздухе, с его ноги капало темное, рядом горел костер. Арап дрыгался и сучил ногами, пока один из головорезов крепил веревку за корень дерева. Второй как ни в чем не бывало подкидывал ветки в костер. Никогда еще так близко не видел я настоящей казни, зрелище поглотило все мое внимание, притянуло взгляд; парализованный отвращением, я завороженно всматривался в лицо висельника, в глаза, мерцающие сквозь тень, и пытался поймать то мгновение, когда живое становится мертвым. В душе я оправдывал свое подлое любопытство тем, что как исследователь обязан быть беспристрастным наблюдателем даже самой противоестественной мерзости. Вдруг тот, что разжигал костер, плеснул чем-то из фляжки на дрова, и пламя взвилось до самых пяток висельника. Короткой вспышки оказалось достаточно, чтобы я в изумлении и ужасе сжал деревянные перила так, что захрустели ногти, едва не ломаясь: каким-то непостижимым образом я увидел в искаженном последней гримасой лице арапа мои собственные черты, только черные и разбухшие – будто оплавленные на костре. Застыв в болезненном томлении, я не сразу понял, что грубые окрики за спиной адресованы мне. Кое-как я различил: «Эй, ниггер, ты оглох? Я к тебе обращаюсь!»
Чья-то трость несильно хлестнула меня по плечу. В совершенном смятении я развернулся, чтобы увидеть перед собой красное от выпивки лицо уже знакомого мне мистера Д. Тот, осознав, что поднял руку на белого человека, тут же стушевался, принялся неловко извиняться и зачем-то отряхивать мой костюм, бормотал, что принял меня по ошибке за своего слугу. Он уговаривал выпить с ним в знак примирения, уже кликнул официанта, однако после такого позора оставаться на палубе было выше моих сил; я схватил бутылку виски с подноса и поспешно ретировался в каюту. Напоследок я обернулся туда, где должен был болтаться висельник, но ничего не увидел в густеющих сумерках – разве что искры от костра.
Вечером с удивлением обнаружил, что у меня сошел ноготь. Видимо, остался в перилах. А я даже не заметил. Непостижимо. Ужасно болит лицо, как будто меня долго били. Боль расползается от носа к щекам. Не могу спать.
13 августа 1833 года
Карикатурно распухли губы и язык, как у актеров в дешевых варьете, что изображают дикарей и арапов. Наверное, мой организм не привык к этим жгучим каджунским приправам. Или виновата местная рыба? Все время за ужином мне казалось, что кошмарная тварь смотрит на меня, а мясо отдавало илом и тиной. Гадость! Речь моя стала крайне невнятна, груба – будто горячей каши в рот набрал. Еще хуже обстоят дела на голове. Даже перед зеркалом мне страшно снимать шляпу: кажется, через корки перхоти пробиваются черные жесткие волоски. И следы от чесалки. Везде следы от чесалки! О боже, помоги мне! На палубу почти не выхожу – от стыда за свой внешний вид и происшествие с мистером Д. Казалось бы, сейчас идеальный момент для работы, но пальцы тоже не слушаются, ручка выскальзывает, а чернила размазываются. Пожалуй, я отдохну немного от своих научных изысканий, прежде чем снова отправлюсь в путь. Уже завтра пароход прибывает в Новый Орлеан, нужно собрать вещи и привести себя хоть в какое-то подобие порядка.
14 августа 1833 года
Сошел с парохода. Меня встретил провожатый – смуглый неотесанный каджун, из тех, кто питается мясом аллигаторов и возлежит с родными сестрами. Сплюнув какой-то омерзительной рыжей дрянью, он сказал, что моя «аудиенция» назначена на завтра. Слухи о новоорлеанской Voodoo Queen расползлись далеко за пределы континента, поэтому провожатого было не удивить очередным белым, приехавшим на rendez-vous к болотной ведьме. Он посмеялся над моим акцентом: «Не думал, что вы, русские, говорите по-английски совсем как ниггеры». Думаю, мою речь исказила непроходящая болезнь полости рта или все же постыдный люэс. Вдобавок мне казалось, что провожатый надо мной то и дело посмеивается, а прохожие на улице неодобрительно косятся в мою сторону. В гостевом доме для меня долго не могли найти комнату, а когда нашли – я буквально обомлел: это была грязная каморка рядом с кухней, под ее окном смердела мусорная куча. Добравшись до трюмо в холле, я понял причину странного к себе отношения: выглядел я как самая настоящая цирковая обезьяна, разряженная потехи ради в совершенно несочетаемые друг с другом детали туалета – это были немногие мои вещи, не пострадавшие от кровавых последствий моей чесотки. Но и лицо мое выглядело не лучше – все вспухшее, в язвах и рытвинах; из-под шляпы торчали странные вьющиеся колтуны, а шею покрывали свежие следы от чесалки, которую я, казалось, давно уж выбросил. Да уж, неудивительно, что на меня смотрели как на совершеннейшего l’epouvantail. Я счел
за лучшее как следует отдохнуть и подготовиться к грядущей встрече.Здесь стоит упомянуть о финальной цели mon voyage – интервью с знаменитой Мари Лаво, которую черное население Юга считает буквально своим матриархом и едва ли не святой – как папу римского. Если верить слухам, именно она собрала воедино разрозненные детали анималистских культов, привезенные с Черного континента, перемешав их с католическими символами. Дочь плантатора и креолки, простая парикмахерша – она стригла и причесывала жен влиятельных чиновников и мануфактурщиков, что позволило ей оплести паутиной своего влияния едва ли не всю Луизиану: черные поклонялись ей, почитая едва не как богиню, а белые негласно прислушивались к ее советам – насколько мне известно, Мари Лаво была весьма сведуща в народной медицине. Будет, несомненно, презабавно попросить у нее средство от моей чесотки: какие-нибудь порошки из сушеных жаб или мазь из жира аллигатора. Все-таки сложно не заметить эту пропасть, разделяющую две цивилизации.
15 августа 1833 года
Кое-как привел себя в порядок. Встретился с провожатым на выходе из гостиницы, и мы направились в знаменитую парикмахерскую на площади Конго, что во французском квартале. Разумеется, Мари Лаво – самая влиятельная женщина, пожалуй, во всем Новом Орлеане – больше не щелкает ножницами и не укладывает волосы в прически, но местные настолько привыкли к этому заведению как к месту, где у мудрой mambo можно попросить совета и покровительства, что теперь эта самая парикмахерская стала своеобразной «приемной». Со стороны улицы все выглядело чинно и благородно: кофейнокожие креолки с огромными серьгами в ушах обслуживали степенных леди, а в соседнем переулке с черного – ха-ха, какая игра слов – хода уже выстраивалась небольшая очередь из negroes, ждущих приглашения к хунфору [6] . К самой парикмахерской их никто не подпустил бы. Мой провожатый перекинулся парой фраз с рабом – настоящим великаном, покрытым татуировками. Полагаю, тот исполнял роль телохранителя для госпожи Лаво. Провожатый после испарился, велев мне ожидать, пока меня позовут. К счастью, я догадался взять с собой несколько остро заточенных карандашей и мог скоротать время за работой над записями.
6
Святилище вуду.
Рабство – древнейшая и гнуснейшая форма взаимоотношений человека с человеком. Вселяет ужас мысль, что однажды надетый на ближнего ошейник так стремительно возвышает одного и втаптывает в грязь второго. Нет сомнений, что второй, подавленный чужой волей, уповает лишь на высшую справедливость, ведь никакого другого защитника – уж во всяком случае, на грешной Земле – у него не обнаружится. Трудно сейчас, спустя тысячелетия, перечесть всех богов, которым несчастные по всему миру возносили свои молитвы о возмездии, – их имена вряд ли остались даже в устных источниках. Но совсем несложно найти древнейший и наиболее известный случай, когда в стечении обстоятельств угнетенные неволей узрели высшую справедливость. Эти события описаны в Ветхом Завете, конкретнее – в Книге Исхода.
Известен факт, что библейский Моисей был рожден рабом, но невероятная удача одарила его свободой. Тем не менее, не забыв своих корней, пророк глубоко сочувствовал своим сородичам, находившимся в рабстве. Далее, если верить Писанию, именно пророку Моисею была поручена миссия освободить народ Израилев. Фараон, как мы знаем, не внял просьбам Моисея, что и вылилось в череду бедствий, постигших египтян. «И были глад и мор, и кровью стали реки». Страшнейшей карой, согласно Писанию, обрушившейся на Египет, была «смерть первенцев» – от первенца правителя «до первенца рабыни, яже у жернов». Здесь речь идет о некоем, явно слепом и безжалостном ангеле, что по запаху овечьей крови, которой Моисей поручил евреям измазать притолоки дверей, отделял евреев и отмеченные дома обходил стороной, а в остальные – заходил и отнимал дыхание у детей. Таким кровавым наветом Моисей отделил господ от невольников, провел красную черту, определив виновных. И здесь берет свое начало история о своего рода витающем в эфире скоплении идей, некоем общем на всех образе, способном дать надежду тем, кто находится внизу. Пускай все казни были лишь чистейшим совпадением – неурожай и падеж скота очевидно привели к эпидемии среди египетского населения, рабы же не пострадали, так как жили обособленно, и все же – вот яркий пример того, как идея о мести властям предержащим объединила целый народ. А посему…
15 августа 1833 года
Произошел форменный обман! Увлекшись историей исхода израильтян из Египта, я просидел буквально до заката. Negroes уже расходились, остались только я и тот, огромный, татуированный. Я был уверен, что я – следующий в очереди, как вдруг дверь отворилась и навстречу мне вышла сама Мари Лаво. Ее нетрудно было узнать по нарочито богатому, совершенно безвкусному платью – казалось, она замоталась с головы до ног в разноцветные цыганские платки. Лицо Voodoo Queen выражало надменнейшую скуку, какова свойственна светским дамам. Я рванулся было ей наперерез, но был остановлен тяжелой рукой татуированного арапа – как будто налетел на толстую деревянную балку. Он угрожающе рыкнул, что «госпожа Лаво сегодня больше не принимает». Тут, конечно, я понял, что меня обманули и, похоже, договариваться об аудиенции придется самому; шанс не хотелось упускать – не ждать же мне неделю или целый месяц, пока луизианская шарлатанка вновь снизойдет до просителей. Высовываясь из-под стволоподобной руки телохранителя, я, дабы привлечь ее внимание, обратился к ней: «Мадам, со всем моим уважением, я целый день простоял здесь, под солнцем, ожидая аудиенции с вами. Я переплыл океан и проехал много миль, чтобы увидеть вас! Не сочтите за дерзость, но я бы хотел…»
Лаво действительно остановилась, пригляделась ко мне внимательно, втянула широкими ноздрями воздух и брезгливо выдохнула, будто учуяла запах нечистот. Она недобро расхохоталась и бросила что-то на непереводимой смеси креольского и французского, после чего вышла из проулка на дорогу, где ее уже ждала повозка. Арап оттеснил меня и двинулся за своей госпожой следом, а я так и остался один в заплеванном negroes переулке. Вдруг я заметил, что все же не одинок: за бочкой с дождевой водой сидела сухонькая старуха-негритянка, одетая в грязное тряпье. Из плеч торчали две гноящиеся культи. Я бы нипочем не заметил ее в тени переулка, если бы та вдруг не разразилась тоненьким, едва слышным смехом, будто сидела в бельэтаже варьете и смотрела какую-нибудь невероятно смешную постановку. Стоило мне обернуться к ней, как старуха тут же прервала смех и принялась, с удивительной ловкостью орудуя пальцами ног, запихивать в рот лежавшие перед ней куриные кости и яростно обсасывать – видимо, зубов у нее не осталось. Мне до глубины души совестно за этот поступок, но я был столь раздосадован потерянным днем, утомлен жарой, voyage и беспрестанной чесоткой, что не смог сдержать гнева. Со злобой я подскочил к калеке – та запихнула кости в рот, едва не подавившись, видимо, думала, что я их отберу, – и ткнул ее тростью. Спросил: «Что ты видишь смешного, убогая? А? Что смешного?» Старуха квохтала, давилась куриными костями и отмахивалась от меня ногами, а я тыкал ее тростью и спрашивал: «Чего тут смешного? Чего смешного?»