Из бездны
Шрифт:
Весной, когда Роберт был еще в шестом, они решили всем классом поехать в Данию. Посетить Леголанд и Копенгаген, посмотреть музеи, а потом целый день в Тиволи. Собирали деньги все полугодие, продавали ранние цветы и лотерейные билеты, устроили блошиный рынок в спортзале. Кое-кто из пап, из тех, что работали на «Фальконе» [11] , получил бесплатно ящики с лимонадом, и дети их продавали, а мамы испекли булочки и пирожные.
Поездка намечалась на Троицу, но брат начал мечтать о ней еще с весны. Всю весну дети писали групповые работы о Дании – география, история и все такое. Учили имена членов королевской семьи. Читали «Русалочку» по-датски, рисовали карты, устраивали
11
«Фалькон» – одна из крупнейших фирм по производству пива и прохладительных напитков.
И вдруг оказалось, что собранных денег не хватает. Учительница разослала письма родителям – так и так, возможно, поездка отменяется. Назначили родительское собрание – все сказали, что наскребут недостающие деньги. Кроме наших, ясное дело. Они вообще не пришли, поэтому никто и не спросил, что делать с теми, у кого денег нет. И конечно, случилось то, чего братишка больше всего боялся: его не взяли.
Всю Троицу он проплакал у себя в комнате. Он был в полном отчаянии, я все слышала через стенку – и ничего, ничего не могла сделать, чтобы его утешить. Хуже всего было, что мамаша ему вроде бы пообещала эту поездку, но потом передумала. Папа задолжал кому-то деньги, и ему грозят неприятности. Разговор окончен. Какие еще поездки! Деньги, если бы они и были, нужны для другого.
Обо всем этом я успела подумать, пока вытаскивала письмо из конверта. Мы все повязаны друг с другом – я, братишка, мать и отец. И все, что происходит в их жизни, немедленно отражается на нас.
Письмо было из тюрьмы, со штемпелем наверху. Наверняка его вскрывали еще там – клей по бокам не держал. Интересная это штука с клеем на конвертах, отлепить легко, а назад, чтобы незаметно было, приклеить невозможно. Почерк детский и неровный, будто буквы застеснялись своего уродства и собрались убежать с бумаги в разные стороны.
Его, оказывается, отпустят на три месяца раньше срока. Он даже написал когда именно. Может, встретишь меня у ворот тюрьмы в Хальмстаде? Как ты себя чувствуешь и есть ли у тебя деньги? Я на нуле, деньги за работу в тюремной мастерской получу не раньше Рождества.
Еще он сообщал, что уже пытался найти работу – на гальванической и стекловолоконной фабриках в Фалькенберге, – но надежд больших не испытывает.
Я видела перед собой эту картину, как он пишет письмо. Сидит в своей камере, пачка «Иона Сильвера» на укрепленном в стене столике. Типичная тюремная одежда – нижняя рубашка, комбинезон и тапки. На стенах афишки: голые красотки, как их там зовут… Аннет, Сюзи… все они похожи на нашу маму в молодости. Вот он грызет карандаш, обдумывает следующее предложение, старается, чтобы черточки и дужки составлялись в буквы, а буквы – в слова… безобразные до невозможности, по ним ясно видно, какую борьбу он выдержал сам с собой. Слышу звуки из коридора: звяканье ключей на поясе надзирателя, кто-то включил радио, кто-то просто орет что-то невразумительное.
Если я не ошибаюсь, папаша появится через три недели.
Поздно вечером мать проснулась и спустилась вниз. Почему-то в пальто. Колотун ее бьет, что ли, с похмелья… Роберт уже спал, а я сидела в кухне и соображала, что же мне делать в ближайшие дни.
– Доброе утро, – сказала я.
Она налила стакан воды:
– Говори потише, если можешь. Я плохо себя чувствую.
– Могу понять. Ты даже не разделась.
Она вздохнула, нашаривая
на полке порошок парацетамола.– Папа возвращается через несколько недель. Я очень обрадовалась. Ну и… отпраздновала. Его отпустят раньше срока.
– Я читала письмо.
Глаза блуждают. Закурила сигарету, увидела письмо на столе и сунула в карман пальто.
– Роберт у себя?
– Спит.
– Хорошо.
– Они опять над ним издевались…
– А почему он не даст сдачи? Почему не защищается?
Она села за стол и высыпала парацетамол в воду. Вода забурлила. Выглядит жутко, мешки под глазами, волосы спутаны, чуть не колтуны. Я ее даже не осуждаю, осуждать ее трудно, но и понять невозможно. Иногда я размышляла: если я пойму, кто она есть, то уже вроде бы не остается места для осуждения, а если сразу начну судить, то и не пойму никогда… Она же не всегда была такой – равнодушной полупьяной женщиной, которую я вижу перед собой. Я же помню эти мгновения: я сижу у нее на коленях, а она смеется и красит мне ногти красным и белым лаком, ногти становятся совсем как божьи коровки, а по вечерам она еще могла играть со мной и с Робертом в карты или в футбол на улице. А сейчас… протягивает руку погладить, а я отшатываюсь так, что чуть не падаю со стула.
– И нечего читать чужие письма… Это некрасиво.
– И нечего шарить в моей комнате. Если там и есть деньги, они мои. Теперь там на час уборки.
Длинный пористый цилиндрик пепла падает ей на колени, но она этого не замечает.
– А здесь, внизу, настоящий свинарник. Извини, что я об этом говорю, но ты заблевала всю прихожую.
Я слышу все словно со стороны. Это не разговор нормальных людей… но все так и есть.
Она с трудом встает и подходит к календарю. Похоже, не поняла, что я ей сказала, либо вообще ничего не помнит. Ну и хорошо, не хватало мне только ее раскаяния.
– А что за день сегодня?
– Пятница.
– Через три недели приедет папа. И я хочу, чтобы ты переехала к Роберту. Придется вам пока жить в одной комнате.
– Почему это?
– У нас плохо с деньгами. Мы с папой решили сдать нижний этаж, а в твоей комнате поставим телевизор. Надо же нам смотреть телевизор иногда? Или как?
Она достала из холодильника банку пива и посмотрела в окно. Начался проливной дождь.
– И кому же вы собираетесь сдать этаж?
– Папиному приятелю. Они вместе отбывают срок, и ему негде жить.
– Ты его знаешь?
– Нет. Папа знает.
– Значит, может оказаться полным отморозком.
– Дорогая, тут нечего обсуждать.
Как бы я ни старалась, она ни за что в жизни не пойдет против отца. Мне не хотелось расплакаться у нее на глазах – ненавижу себя в такие минуты. У меня нет права на слезы, слезы дороги, и их надо экономить. В моем-то положении – точно. Даже сама мысль об отцовском приятеле из каталажки вызывала у меня тошноту. И моя комната… единственное, что в этом доме было по-настоящему моим. Я могла запереть дверь, и все, что за ней происходило, меня не касалось.
– Иди ко мне, девочка, не огорчайся…
И опять я вижу все происходящее будто со стороны: женщина с нечесаными жирными волосами, с губной помадой на щеке, пахнущая, как старая больная собака… это моя мать. Вот она отдирает жестяной клапан на банке с пивом, жадно пьет это проклятое пиво, держит банку в одной руке, а другую протягивает своей пятнадцатилетней дочери: иди ко мне, доченька, я тебя утешу…
Все равно я начала реветь, хоть и не хотела. Как ребенок, ей-богу. Слезы текли и текли, пока в теле моем совсем не осталось влаги и оно стало похожим на кусок черствого хлеба.
Не так-то легко собрать во что-то целое мамину и папину жизнь – они почти ничего о себе не рассказывают. Насколько я знаю, папа родился в какой-то деревне под Умео. Его выгнали из дому. Ему было пятнадцать, он попал в плохую компанию, и родители не захотели с этим мириться. Это он мне так когда-то объяснил. Дед мой, его отец, работал в лесу, и он, и бабка были абсолютными трезвенниками и к тому же очень религиозны. И всё, как отрезало – они никогда больше с сыном не виделись.