Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Из цикла "Очерки переходного времени"
Шрифт:

"Нет, ваше сиятельство, — зачитал старик иным, не злорадным, а рабским тоном, — много есть резонов к оправданию моей невинности, но всего на бумаге не изъяснишь, а полагаюсь на, моего создателя, он защитник мой! А вашему сиятельству как заблагорассудится. Я знаю только одно, что вы моя госпожа, а я низкая в доме тварь. А что мне непростительно и сам я признаю, — так это нехватило моей догадки насчет горчицы и подновских огурцов, а равным образом и любимых вашим сиятельством круп. С открытою совестью скажу, что все сие уже я приуготовил, но получая насчет оного как из Балахны от Богдана Богдановича, так и из Москвы от его превосходительства г. Белобрысцева строжайшие приказания и нарекания за бездеятельность и угрозы о строжайшем по вашей доверенности с меня взыскании, а равно и от вашего сиятельства саморучные строгие выговоры и даже от жены Богдана Богдановича, Амальи Карловны, — то совершенно отуманился в уме и утерял правильное мнение о том, куда деваться с огурцами, крупою и горчицей, ибо отовсюду получил натиск, угрозу и строжайшее требование. Своевольно подумывал я отправить оные огурцы и прочие продукты с нарочным прямо в столицу, к подножию вашего сиятельства, но не дерзнул на сей расход и паче того воздержался от расхода

на разгон по трем разным местам, откуда шли строжайшие требования, ибо и один разгонный ямщик стоит уж 600 р. серебром, за что справедливо укоряете раба вашего в отягощении крестьян!"

— Хороши ли огурцы-то подновские? — самодовольно взглянув на меня через очки, произнес старик. — И горчица, и все есть! Все ей послал на бумаге с низкопоклонением, а не укусишь, потому что я сейчас же опять превращаюсь в тварь бездыханную.

Старик торопливо перевернул страницу и зачитал:

"Нет, сиятельная графиня! с тех самых пор, как угодно было вашему сиятельству потребовать меня для услужения, я, как заблудший сын в объятия отца своего, бегу с трепетом и приношу жертвы моления моего, возвышаю голос и говорю: "Благодарю тя, господи! госпожа моя, которую, господи, ты мне определил, призывает и простирает ко мне свое милосердие, требует моей услуги!" И счастлив я, и торжествую! То как бы я мог взять в свой рассудок иметь жадность к сребролюбию? А думаю я, что ко вреду моему кто-нибудь внушил вашему с-ву, как я имею семейство и содержу тещу с двумя детьми, то не взял ли я смелость дерзнуть без позволения вашего с-ва выдавать ей харчевые? На что доложу вашему с-ву, что во мне нет той дерзости, чтобы я мог как-либо поступить без позволения вашего сиятельства. Действительно, что теще моей, без поддержания моего, пропитаться было нечем, кроме имени Христова, потому что муж ее стар, промысел его плох; но мой расчет был тот, что теща ли, нет ли, а мне в хозяйстве женщина нужна. От детей же ее никакого мне нет расчета; ведь они, высокосиятельная госпожа, ваши, а не мои, и буде в услугу к сиятельству вашему не годятся, — так ведь их продать можно; нониче рекрут стоит 2000 руб., — вот вам и деньги, и все ваши расходы на сирот несчастных покроют. Ну только, богом данная нам всем госпожа, хотя 2000 р. за человека и хорошие деньги и очень могут в столице пригодиться, только ведь сначала надобно человека-то вырастить, выкормить его, дождаться возрасту, а потом уже и деньги за него класть в кошелек. И еще скажу: одна девчонка-повеса нарыскала в Москве мальчонку, родила в деревне, а сама завертелась у вас в Петербурге, — оставила на мою шею, и где бы не надо коровы, принужден купить и воспитывать ребенка. Ведь ребенок не щенок, и к тому же безвинная тварь, вырастет — слуга будет, — вот я и положил в мыслях: по вашему строжайшему приказанию, чтобы благодетельствовать бедных и сирых, дабы мягкосердие вашего с-ва благословляли и доброту прославляли, — буду я питать, кормить и поить сирот, вашего с-ва крепостных, дабы они всечасно возносили к всевышнему моления о долголетии вашего с-ва и наследника графского дома, сына вашего, Сергея Дмитриевича. А между тем сколь мне горько и до измождения души прискорбно, что стал я в плутовстве подозреваем. Это все одно и то же, что, не судя и не сделав должного определения, взвести человека с завязанными глазами на эшафот! К сему-то случаю могу напомнить вашему сиятельству писанное ко мне некогда вашим с-вом нравоучение по случаю небольшой моей ошибки, которое теперь имею смелость возвратить вашему с-ву; именно: изволили писать, что "не всякому слуху должно верить, а должно сначала в точности узнать, а потом и судить". Почему я и усматриваю, что ваше сиятельство каким-нибудь случаем изволили оное правило затерять или заложить в бюро вашего рассудка, где оно и лежит без последствий…"

— Ну, тут я действительно мало-мальски перепустил через край, — только сейчас же и спохватился:

"Да и худо быть слуге без господина своего и кольми паче обязанного должностию. На всех человек не угодит; будь он трезв, — обнесут его пьянством; будь он честен, — сделают его плутом; а когда находишься перед лицом господина своего, то уж сам господин видит худое и доброе поведение. И вот по какому случаю душа моя желает напиться прохладного нектара, то есть с нетерпением желаю, чтобы бог благословил вашему с-ву возвратиться в вожделенном здравии к нам, в тихое родовое пристанище, где царствует деревенская тишина и спокойствие, не превращается против натуры ночь в день, а день в ночь, не оглушает стук карет, не ослепляет глаз блеск воинских оружий, не надо затыкать сиятельные уши хлопчатою бумагой от грома пушечных ударов; нет надутых гордостию вельмож, не досаждают криком уличные разносчики миногами и устерсами, а существует только одна сельская простота, облеченная в порфиру природной своей красоты! И к тому же осмеливаюсь доложить вашему с-ву, по нонешнему времени для прожития в Петербурге доходов ваших будет мало, и ежели его п-во г. Белобрысцев не внесет 19-го октября в опекунский совет, то вашему с-ву надобно будет принять свои меры. Да и прибытие вашего с-ва в деревню много сделает выгод и для крестьян — именно ваш домашний расход гораздо уменьшится… А моя выгода — подобна будет манне небесной, ибо тогда я уже и лично могу оправдаться…"

— Так вот этаким-то манером брил я эту сиятельную госпожу по всем пунктам. Да всего не перечтешь. А под конец как отбреешь на каждом слове да сделаешь ей же хорошее нравоучение и указание, — ну, думается, и пошутить можно, чтобы у нее-то на сердце легко стало под конец моей науки. Вот хоть бы так…

Старик опять взялся за тетрадь и стал читать, улыбаясь:

"А что касается моей болезни, то доношу в. с-ву, как прошедшего февраля месяца, поутру часов в пять, когда по обыкновению я всегда встаю, пришлось мне чхнуть, и чох учинился несчастный, и до того крепко я чхнул, что почувствовал в правом боку над подгрудными ребрами как будто что у меня оборвалось или хрустнуло, и так жестоко, что я без памяти лежал полчаса, и после того оказалось на боку, от этого вредного чоху, большое пятно синего цвета величиною в табакерку, и сохрани бог, ежели придется кашлянуть или чхнуть, то тут уж наверно будешь без памяти…"

— Ну, вот эдаким манером… Набормочешь ей разного мусору, ну она и не сердится… Так вот, господин, как мы, старики, жили!

Старик откинулся на спинку кресла и, вздохнув, сказал

уже значительно утомленным голосом:

— Отчего же в нонешнее-то время нехватает храбрости этаким же родом дорожить правдой? Ведь нас, как телят, продавали, с нами всякий владетель что хотел, то и делал, вся жизнь была в чужом капризе, а почему же мы осмеливались совесть свою беречь? Ведь вот я — чего-чего я своей графине не сказал, ведь сколько я ей щелчков-то препроводил, — а почему? Потому что мне сердце велит это сделать, и я хоть и виляю и извиваюсь змеем, — потому всякому человеку шкура его дорога, — а уж ни в чем ей не потакаю! Извини! Я и рабским и холопским манером, а сделал же, чтобы ей совестно стало, чтобы ей стыдно стало своей господской неправды! А нониче и рабства нет, и горя больше, и зла больше, и слез больше, — а правды-то все боятся! Испугались, спрятались, хвосты поджали, — "только бы день пережить, и слава богу!.." Вот и расползается и рвется клочьями, словно гнилой ситец, житьишко крестьянское.

4

С рукописью в кармане (старик охотно дал ее перечитать) поздно ночью спускался я по темной лестнице, оступаясь на круглых и узеньких ступенях и ища выхода. Шум моих шагов вероятно был услышан обитателями "центрального агентства", потому что в то время, когда я ощупывал клеенчатую дверь этого агентства, не зная куда идти, дверь эта отворилась, и передо мной предстал молодой Коробков с лампой в руках и с своей обычной, тонкой и любезной улыбкой на устах.

— Посетили старичка? — спросил он, кланяясь и освещая мне дорогу.

— Да, — сказал я, — мы побеседовали кой о чем с вашим родителем.

— Набрюзжал он вам, должно быть?

— Напротив! Я услыхал от него много любопытного… А главное — сердце-то какое славное!

— Ну, да ведь что ж теперь с сердцем-то? И без сердца трудно-с!

VI. "РАСЦЕЛОВАЛИ!"

1

— Господин! — не особенно церемонно пошатывая меня, едва начинавшего засыпать, за плечо, хриплым, режущим ухо голосом произнес хозяин постоялого двора и заставил меня открыть глаза.

— Запираем-с! — прохрипел он, заслоняя своим гигантским телом свет догоравшей на столе скверного "номера" сальной свечки.

— Как? — в недоумении возразил я спросонья. — Теперь который час?.. Мне ведь на поезд в четыре?

Огромная фигура, омрачавшая благодаря огарку всю комнату мрачною, черною тенью, безмолвствовала. Но я чувствовал, что она вовсе не желает слушать и принимать во внимание моих возражений. Она и ее черная тень как бы напирают на меня с каким-то настойчивым требованием.

— Всего одиннадцать часов!.. Зачем же так рано?

— Запираем-с! — холодно, хрипло и грубо опять отрезала фигура и продолжала безмолвствовать. А я опять еще сильнее почувствовал, что она непременно хочет меня вытеснить из номера, и что никакие резоны с моей стороны не будут ею даже услышаны.

— Вещи ваши старичок донесет.

— Ну, ступайте! — сказал я с сердцем. — Ступайте, я встану!

Безмолвно, не спеша удалился хозяин, но не спускал с меня повелительного взгляда, такого взгляда, который обязывает к безусловному повиновению.

Этот взгляд, да и вообще вся фигура и физиономия хозяина поразили меня еще при первой встрече с ним, на крыльце его постоялого двора "с номерами", где мне пришлось остановиться в ожидании поезда.

Такие постоялые дворы, с такими "пришлыми" неведомо откуда хозяевами, биографии которых были никому не известны во всем округе, стали быстро возникать во время так называемой "железнодорожной горячки", одновременной постройки множества железнодорожных линий. Возникали они большею частию на совершенно девственных местах, у таких станций железных дорог, которые приходилось строить в местностях, где до этого никогда не было никакого жилья. На самую станцию, в буфет или "на вокзал", обыкновенно пробирался, по протекции, какой-нибудь повар, отпущенный барином и освобожденный после 19-го февраля. Но селиться на совершенно новых местах, в двадцати — тридцати верстах от первого жилого места, не было охотников из местных жителей: засиделись они у своих лавок в губернских и уездных городах, застоялись у прилавков своих трактирных буфетов и более тосковали о том, что идут новые времена, чем стремились воспользоваться этою новизною для нового рода наживы. Пионерами таких смелых предприятий, как основание поселка там, где с незапамятных времен стоял дремучий лес, или тянулось стоверстное болото, или разливалось-ходило волнами море песку, — такими пионерами являлись всегда люди пришлые, видавшие виды, прошедшие огонь и воду, правда, не заботившиеся и не знавшие, что и как должно быть в этих местах в будущем, но отлично и тонко понимавшие все нужды "нового пункта" в настоящем. Бывало, еще и дорога не открыта, еще не достроены станционные постройки, и работа идет по всей линии, да и проселка еще не проложено к станции от ближайших сел, деревень и городов, а уж кто-то откуда-то прибыл, выстроил из теса какой-то шалаш, и "публика", уже рвущаяся к станции по непроездным дорогам, знает, что в шалаше можно получить коньяк, лафит и что за прилавком стоят две "премиленькие штучки", что в шалаше не только продают, но и покупают: и кур покупают у мужиков, и овес, и сено, и все что угодно. В настоящее время на таких, пятнадцать лет тому назад совершенно диких местах, выросли почти целые новые города, отнявшие жизнь у старых торговых и бойких мест и понемногу перетянувшие к себе более или менее смелых молодых коммерсантов. Но начать дело мог только человек не теряющийся, попавши в дремучий лес или в пустыню, человек риска, смелости и почти всегда темной биографии.

Таков, между прочим, был и хозяин постоялого двора. "Каторжник", — мелькнуло мне, едва я взглянул на эту гигантскую темную фигуру. До необычайности пристальные, проникающие одновременно и в душу и в карман глаза, холодные как лед и как лед остро блестящие, сразу говорят всякому, на кого взглянут, что им надобно знать, за какие именно свойства характера и кармана следует взяться и вообще на чем следует истощитьнаблюдаемого человека. Именно свойство истощить все, что в вас есть подлежащего истощению, вот какой был этот взгляд "каторжника", огромного, железного телосложения верзилы, с лицом изрытым, даже изорванным оспой и запечатленным тюрьмой. Как будто клоки мяса были вырваны оспой вместе с волосами из бороды, из усов и из бровей. Большая, по-арестантски остриженная голова была также изорвана, как бы искусана диким зверем, вырывавшим зубами клочья мяса вместе с волосами. И ко всему этому — хриплый, резкий голос, отрубающий слова, как тупым топором.

Поделиться с друзьями: