Из деревенского дневника
Шрифт:
Слепое-Литвино также, хотя очень и очень смутно, помнит это время «настоящих» господ; но, кроме какого-то утомления при уходе за этими капризными, больными и несчастными людьми, нет никаких прочных воспоминаний об этой знаменитой поре, нет ни прочной злобы на прошлое, нет и доброго о нем слова. Сторож, прослуживший по необходимости лет двадцать пять в сумасшедшем доме, должен был, мне кажется, по окончании этой службы точно так же вспоминать ее, как вспоминает мужик, то есть утомлением от этой возни с людьми, которые не знают, что делают, и бьют его, несчастного, и плюют, и ругают так, зря, без всякой причины, «ни за что».
Но вот, наконец, этот шумный, жирный период настоящего барства кончился, оставив по себе кучи законных и незаконных ртов и наследников, мебель, пропитанную жиром человеческим до того, что к ней нельзя прислониться (непременно прилипнет либо плечо, либо затылок), облупленные амуры на потолках, амуры и «псишэ» по стенам, громадный процесс в суде и несметную кучу долгов. Разбрелись музыканты, разбрелись повара, разбрелись по свету законные и незаконные рты,
Покуда разбредался весь этот «обреченный» народ, покуда он пристраивался так или сяк к разным местам и кускам, барский дом стоял один-одинешенек, полегоньку опустошаемый неведомо каким людом и быстро разрушаемый природой. Разрушались гроты, мостики, монплезиры; отваливались деревянные лиры и венки с карнизов и балконов, и ветер вышибал стекла из итальянских и венецианских рам. Долго стоял в таком виде дом. Наконец где-то последовало какое-то решение, где-то объявлена продажа, — и дом попал в чьи-то новые руки. Началась новая история новых владельцев.
Владелец, последовавший за настоящими господами и барами, всегда почти не настоящий барин, а человек, добившийся возможностижить по-барски. Пишущему эти строки удалось видеть довольно характерный экземпляр такого «нового барина». С раннего детства человек этот, происходивший из мещанского семейства, знал нищету и нужду; лет с десяти он уже сидел в кабаке, с пятнадцати — занимал какую-то должность по откупу. По собственному его выражению, он тридцать лет ходил «по горло в грязи», в откупных подвалах, опаивая народ без жалости и снисхождения, отбиваясь взятками от судейских, словом — вращаясь в самом темном омуте самых темных условий русской жизни. Человек этот видал всякие виды: и он «подводил», и его «подводили»; и он упекал, и упекали его. Где кулаком, простым ударом, колом, где деньгахми, где обманом, пронырством, хитростью вывертывался он из всяких положений, затруднений и к сорока годам вышел в люди, то есть стал одеваться по-господски, ездить в коляске по губернскому городу и творить блуд.
Рост, сложение и сила виденного мною субъекта были громадны. Это поистине был исполин, человек, который в сорокаградусные морозы мог править лошадьми без рукавиц, причем руки не только не мерзли, но, напротив, — от них валил пар, как от кипящего самовара. Обильно покрывавшие лицо и руки желто-синие веснушки и подстриженная жесткая, как проволока, рыжая борода, маленькие серые глаза в белых ресницах — всегда выдавали его мужицкую породу, в какие бы костюмы он ни наряжался и в каких бы колясках ни разъезжал. Это действительно и был мужик, попробовавший быть и жить барином. Наблюдения его над русскою жизнью были необыкновенно тонки, жестки и непоколебимы. Господ, владеющих «нашим братом», он понимал тонко, выражался зло и метко, как умный мужик. Осмеивая и презирая то, от чего он отбился, — всю эту гадость сорока лет своей жизни, он, делаясь барином, не только не был утомлен жизнью, не только не устал, но, напротив, — вошел в самый аппетит жизни в свое удовольствие, радуясь счастью положения, в котором можно смело оказать себе: «знать ничего не хочу, живу в свое удовольствие»… «Отцапал» (собственное выражение гиганта) он имение и зажил по-барски… но, увы! нет у нас особенных форм барской жизни. Ешь, пей, блуди: вот и все, что могли рекомендовать новому барину его предшественники. Как мужик, кулаком выбившийся в люди, он никоим образом не мог развлекаться вольтерьянством, или «пленной мысли раздраженьем». Что за чепуха! «Из мужиков только-только выбился, да опять в мужики? — ну уж это извините! Ты мнеподай, а там я знать не хочу…» — сказал бы он всякому, кто бы стал учить его барскому поведению. Земства и прочие общественные обязанности он давно понял в простой форме взноса денег и решительно не имел охоты вожжаться со всем этим. «Слава богу, видали на своем веку… довольно!..» Чего-нибудь эдакого!..хотелось ему, что бы не напоминало прошлого. И прошлое это отозвалось на нем не одним презрением к людскому стаду.
Сознание горького горя этого прошлого всей своей суммой отразилось на нем по-мужицки, по-русски — «запоем». Этой болезнью он раз в год страдал в сильнейшей степени; но об этом после. Задача великана состояла в том, чтобы жить в свое удовольствие, для себя и притом не по-мужицки. «Нет ли чего получше?» Мгновенно идея великана была понята: дом наполнился знатоками не-мужицкого препровождения времени, и в пять лет, по его собственному выражению, он «проел» все имение…
На мой вопрос, каким это образом можно в такое короткое время «проесть» такую «прорву» денег? — гигант отвечал:
— Как проедают-то?.. Наживать трудно, а проесть, прожить — это, сделайте милость, сколько вам будет угодно.
— Ну как же, как?
— Да вот как, например. Теперь вот от моего дома до губернского города пятьдесят верст считается… так или нет?
— Так.
— Ну вот извольте потрудиться проехать эти пятьдесят верст не три или четыре часа, а примерно недельку или полторы… И при всем том, заметьте, лошади у нас первый сорт —
тройки призовые… на эдаких лошадях тридцать верст в час — вот какая езда, а мы едем неделю или две…— Что же вы делаете?
— Больше ничего, что едем «в свое удовольствие»! Компания нас тут собралась питухов, лучше требовать нельзя, — ну и… И у кабаков, и с бабами, и под горкой, и на лужочке, и на горке, и в кусточках, везде, где полюбится, — остановки, закуски, песни, да по рюмочке, да пошлем за шампанским, и так в продолжение всего времени — глядь — тысчонки четыре-пяток и рассортировал в разные места… Как проедали!?. Захотел только! Раз из Москвы метлу привез… совершенно даже из помойного ведра метла была эта, а спросите, во сколько обошлась, — и ахнешь…
— Зачем же метлу-то?
— Зачем? Фантазия — больше ничего!.. И не припомнишь всего-то, почему и что… Вступит вот в башку — давай метлу ли, что ли… ну и… Раз тоже на свадьбе у одного богача, на обеде в Тестовском трактире, в Москве, на стол на парадный влез да как тряхонул всем корпусом — на три с половиной тысячи и набил за один мах стекла да хрусталю одного… Фантазия, ничего не поделаешь!
Разговор наш происходил в большой парадной зале. Но, увы! это уже были остатки всякого великолепия и прошлого и нынешнего; гигант уже все проел и добивался продажи объедков, искал случая «всучить» их кому-нибудь, даже отдавал дом в аренду за недорогую цену, в полтораста рублей (это и было причиною нашего знакомства). Парадная зала как нельзя лучше рисовала этих новых «людей своего удовольствия». Весь пол, выкрашенный когда-то масляной краской, был изожжен окурками папирос и сигар, очевидно в изобилии усеивавших пол четырехугольниками, свидетельствовавшими о карточных или питейных столах. К изображениям амуров и псишэ прибавились изображения того же направления, но попроще выражавшие мысль. Это были чуть не лубочные картинки, изображавшие или исключительно голых женщин, или что-нибудь близко касающееся того же предмета: жена застает мужа, целующего кухарку; офицер спрятался за дверь, в которую входит старик, очевидно муж; у кровати видны женские башмачки. Словом, пол и стены говорили, что делали люди, переломавшие в буквальном смысле всю мебель; теперь она не только липла, но валилась при каждом прикосновении; ни к стулу, ни к столу нельзя было прикоснуться: все расшатано громадным напившимся и наевшимся народом. Рассказывая свои подвиги, великан был скучен и задумчиво смотрел в окно. Снег покрывал глубокими сугробами видневшиеся из окна балкон, почти вырубленный сад и соседние холмы.
— Вот тут был лесок, — говорил по временам гигант как бы сам с собой и в это время разглядывал комнату. — Десять тысяч взял… Проел! Там вот… тридцать… Семь с половиной — вон взял за кусок… ха-арроший березничек!.. Много тоже там оставлено…
— А ведь скучно вам, должно быть, от всего этого? — спросил я.
— Неужто нет? Смерть какая тоска!
— Это теперь; а тогда?
— Да и тогда забирала, признаться, иной раз ух какая меланхолия!.. Больше от нее и кутили-мутили… Подумаешь, подумаешь — все суета!.. Да так-то затоскуешь, так-то запечалишься… Прежде я запоем-то пил со зла. Набьется в душу разного гаду, разного пакостного составу, — эх, идол бы тебя взял, — и рванешь все с корнем, смаху, месяц прогоришь в кипучей смоле — и опять готов, и опять пошел в ход!.. А тут без дела-то тоска, пусто, чистая смерть, слабость, ну не знаю — хуже всякой муки! Ничего на душе нет… и не знаешь, за что прицепиться; не знаешь, как, с чего запой-то начать.
И тут рассказал он мне про прием, который он употреблял в такие минуты для того, чтобы «расчать» запой. Не находя в себе ни в чем, ни к чему ни аппетита, ни влечения, он прибегал к такому средству: ехал он обыкновенно для этого в Москву, чтобы не опозориться в губернском или уездном городе, или даже в деревне, и там, встав чем свет, шел в кабак, первый, какой откроется по раннему времени, выбирая самое пьяное из московских мест: Грачовку, Солянку и т. д. В таких местах толпится всегда великое множество оборванного, безночлежного народа, воров, пьяниц и проч. Иные из них целую ночь мерзли на морозе, иные не ели, иные с ума сходят от головной боли и, трясясь, ищут случая опохмелиться. Вот эту-то жажду выпить для тепла, для похмелья и разыскивал великан для того, чтобы можно было «расчать». Войдя в кабак, он садился у двери, предварительно купив штоф водки, и поджидал этих жаждущих… Горький пьяница — первый посетитель кабака: стало быть, ждать приходилось недолго. Всякий такой несчастный, войдя, начинал Христом-богом молить целовальника дать ему выпить «ради Христа». Начиналась сцена, полная истинного ужаса: целовальник отказывал, а несчастный бился, и мучился, и умолял… Эту сцену великан созерцал до тех пор, пока одеревенелое воображение его хоть чуть-чуть начинало понимать мучившую несчастного жажду. Тогда он звал его к себе и давал водки, страстно любуясь той жадностью, с которой несет пьяница водку к губам, проливая и боясь пролить, и еще пристальнее наблюдал самую минуту питья и следующее за ним ощущение необыкновенной радости. На чужом примере, на чувстве чужой жажды великан воскрешал в себе самом ощущение этой жажды. Иной раз нужно было извести до шести полуштофов, перепоить десятки пьяниц, чтобы в горле и во всем существе великана проявились вызванные воображением симптомы такой же самой страстной жажды! Так ослаб он от жизни на барскую ногу. Прежде таких возбуждений не требовалось. Старухи пьяные особенно сильно действовали на него, так как мучения их были, по женской слабости, беспредельно сильнее мучения пьяных мужчин. После двух-трех старух у великана захватывало горло, и он принимался «садить» на две, на три недели. В такие минуты он пропивал не более десяти рублей всего-навсего. Мужицкие недуги недорого обходятся. Грабили его в таком виде, убивали и не добивали несчетное число раз; но бог хранил его, и до сих пор он все еще, как говорят, «слава богу».