Из дневников 1921 года
Шрифт:
Сидят матросы анархисты, несколько очень ответственных комунистов, меньшевик, прис[яжный] поверенный Г., приятель В. В. Водовозова. [8] Его арестовали уже второй раз; подкладка — желание определенных комунистов захватить его квартиру с обстановкой; на этой почве у него столкновения. Очень любопытный разговор с ним о комунизме и социализме вообще, теории относительности, новых достижениях науки. Он думает, что б[ольшевики] еще надолго; их все ненавидят, у них нет опор ни в ком, но нет силы, которая бы стала на их место; анархия будет расти. Очень интересна у него критика основ социализма. По его словам, среди комунистов начался огромный критический процесс в этом направлении и в тюрьме большое количество комунистов, видных партийных работников. Для него, мне кажется, что критика комунизма есть уже теперь критика социализма. И он, как недавно В. В. Водов[озов], говорил мне о книге Е. Рихтера [9] — по его словам, это прекрасная агитац[ионная] книжка для комунистов — т. к. ирония Р[ихтера] непонятна массам (и интел[лигенции]), а Вод[овозов] указал мне, что Р[ихтер] был прав. В этом согласен и Г. Я помню книжку Рихтера из времен молодости — никогда не думал, что придется пережить ее уже не как утопию. Г. спрашивал, остался ли Вод[овозов] социалистом — он его давно не видал. Сам Г., мне кажется, сейчас теряет всякую путеводную нить, и его прошлое начинает ему вырисовываться как трагическая ошибка…
8
Водовозов
9
Имеется в виду памфлет одного из лидеров немецкой «партии свободомыслия» Е. Рихтера (1838–1906) «Социал-демократические картинки будущего», в котором он выдвинул свою знаменитую «бережливую Агнессу» — бедную швею, имевшую несколько десятков марок в сберегательной кассе и ограбленную «злыми» социалистами, захватившими государственную власть и превратившими банки в государственную собственность.
Легли спать; раздался грохот автомобиля. Ксендз подошел и сказал — не пугайтесь, очевидно, повезут многих — м[ожет] б[ыть], Вас — на Шпалерную, в Д[ом] п[редварительного] з[аключения]. И действительно, скоро вызвали чел[овек] 15, в том числе и меня. Дождь, опять прохождение через грубых людей, унижение. Тут и Шидловский, и многие, кого видел утром. На автомобиле-грузовике в ужасных условиях — на корточках и коленях друг друга при грубых окриках, когда пытались подыматься. Тяжелый переезд.
Выяснилось, что идут новые аресты — надо освободить помещение.
В тюрьме попадаю — в темноте — в камеру 245 — кажется; ватерклозетный запах, три постели, где спят; приняли дружественно, как будто полуинтеллигенты, называли «папаша» и «отец». Один предложил примоститься рядом на скамье и табуретках; решили сидеть до 8 утра (было, д[олжно] б[ыть], около 4), когда утром Родин, один из арестованных, обещал освободить койку. Впечатление пытки. Прикурнул, вынув подушку. Тяжел запах клозета. Окно открыто, но воздуху недостаточно. Это уже настоящее не только моральное, но и фактическое истязание. К утру начал писать бумагу в ЧК обо всем этом, настаивал на допросе. М[ежду] п[рочим], и раньше на Гороховой все время разговоры о допросах; там вызвали одного; все ждут, больше недели сидят без допроса. Разговоры о невероятных следователях, трагикомичные анекдоты, подобные тем, которые раньше шли о цензорах. Но тут уже не губители мысли, но губители и мысли, и жизни. Забыл указать, что на Гороховой сидят дети 11–15 лет; у нас 2, в камере № 1, где сидел Шидловский, — 3–4. Наш — продукт нового времени — ненавидит большевиков, развешивал воззвания при Кроншт[адтском] восстании — не убит только из-за возраста, теперь живет на тюремном пайке, т. е. медленно умирает от голодания. Но это характерное явление: рост ненависти и чувства мести — его ощущаешь здесь необычайно интенсивно даже по сравнению с тем, что видишь вне тюрьмы. Только побывав в большевистской тюрьме, сознаешь, до какой степени она плодит и раздувает эту ненависть и чувство мести…
Утром я лег и заснул. Интересны разговоры и типы. Запах к утру стал слабее или я привык. Одиночная камера с умывальником и клозетом — где помещаются вместо одного — три человека! Нельзя почти что сделать немногих шагов, 1/2 часа отвратительной прогулки и затем голод. 1/2 ф[унта] хлеба утром, два раза кипяток, два раза жидкий «суп», вода и селедка. Это совершенное издевательство и огромное преступление. Ничего подобного не было при старом режиме, и нельзя было даже думать, что что-нибудь подобное будет в XX веке. Я и сейчас чувствую, как подымается у меня чувство негодования. У меня была еда, я не голодал, многие получали из дому и подкармливали, но все-таки кругом были полуголодные люди, как тот же Родин. А затем ряд лиц лишен передач (т. е. получения из дома пищи) и совершенно изолирован от возможности получить ее от товарищей по тюрьме. Сейчас в таком положении был ряд лиц в «политич[еском] отделении», в том числе женщины в связи с каким-то «заговором»… Когда выходишь на прогулку, многие просят кусок хлеба.
Мои спутники — характерные фигуры. Сидят 11/2–2 месяца, два без допроса, один еврей.
Солдат красноармеец Николай Родин — сидит из-за 5 селедок! Полуголодный, странный тип, думающий только об еде и в то же время временами глубокий. Раб и в то же время настоящий человек. Был денщиком и вспоминает об этом времени (уже в Красной Армии) как о чем-то прекрасном — как он в это время ел! Рассказывает об убийствах и гибели эпически-спокойно; при этом дает простые и сильные картины; ни малейшего сознания родины, России, каких-нибудь идей; совершенно безграмотный, как будто не может никак обнять, что защищает и за что кладет свою жизнь — а рядом с этим говорит: мы все обреченные, будет порядок и станут жить лучше только, когда нас всех, все наше поколение перебьют. Ругается скверными словами — и мои соседи тоже — как чем-то общепринятым, сознает, что это скверно, воздерживается при мне и говорит: вот когда сидел здесь Дм[итрий] Алекс. (кажется так), разве вы слышали (обращаясь к моим сотоварищам), чтобы я употребил хотя бы раз эти слова. Кто такой Д.А.? — инженер — говорит еврей. Барин — говорит Родин.
Удивительное совпадение. Р[один] попал сюда из Моршанска, рассказывал об уничтожении Пичаева, сожжении ст[анции] Вернадовки. Сгорел ли мой дом? Мне говорил Монахов за немного дней по телефону, что только поселок-станция. Но по словам Р[одина], все это уничтожено по распоряжению главнокомандующего украинскими частями. Из его слов ясно, что полного доверия к великорусским частям здесь не было. Сам Р[один] Елатошск[ого] у[езда], и он говорит, что повстанцы уничтожают дома всех тех, которые в Красной Армии, если в семье нет, то к ним пристающих. И он не знает, цел ли его дом. Я не буду приводить его бесхитростных, но по-своему сильных рассказов. Из них видно, что это парадокс движения: центр Пичаево, Гагарино — все наиболее живые и энергичные узлы Моршанского уезда. Повстанцев больше во много раз, плохо вооружены, и красные только держатся лучшим оружием. Их отряд 500 чел[овек] отступил, все время отстреливаясь, убив из пулеметов до 600 чел[овек] и потерял несколько человек. Однако их перевели сюда. Ясно, что везде все местные советские власти по деревням Тамб[овской] губ[ернии] исчезли и массы их перебили беспощадно. Ожесточение, по-видимому, ужасное…
Из Моршанска он попал прямо в порт Петрограда, где выгружался пароход с сельдями. Этих сельдей кругом все брали: рабочие, беря массами за пазуху, когда бондарь вскрывал бочку, караулы, которые ели их до отвала, все бесчисленные большевистские чиновники. При отходе с караула каждый солдат получал 10 селедок. Их караул на этом попался; другим сошло это даром. Все это многие тысячи селедок, ушедшие до тех пор, пока сельдь дошла до государственных складов. Сколько ее исчезнет еще, пока она дойдет до потребителя среди бесконечных столов (как говорит в своей утопии Чаянов) [10] советских служащих. Из путанного рассказа солдата видно, что слухи о хищениях дошли до ЧК, их агенты пытались сговориться с бат[альонным] команд[иром], тот принял их за провокаторов, и в конце концов и он сам, и 25 солдат попало в Д[ом] п[редварите-льного] з[аключения], где, голодая, сидят уже чуть не 3-й месяц без допроса. Р[один] всячески делает мелкие услуги — и пришивает пуговицу, и уступает место, и подвергается дружеским насмешкам товарищей, особенно еврея, и временами вспыхивает в нем гнев и он ограждается, но быстро отходит. Как странно, в этом рабе я чувствую какую-то стихийную «героическую» силу. Это те, которые всегда будут поддерживать всякую власть, одинаково служа и большевикам, и царю, и являясь в действительности положительным элементом национальной жизни. Мне сейчас это трудно выразить, но это какая-то бессознательная сила, не герой Чехова, а человек, из которого может выйти и религиозный активист, искатель, и настоящий хозяин-земледелец, и дядька-денщик, преданный без лести, а такой солдат, который дает силу массовой совокупности целого. Герой-раб и человек-раб.
10
Чаянов А. В. (псевд. И в. Кремлев) (1889–1939). Известный экономист-аграрник. Автор ряда литературных произведений, в том числе «Путешествия моего брата Алексея в страну крестьянской утопии» (М., 1920), о которой идет речь в дневнике.
Рядом — волощанин — в сущности каргополец — Новожилов. Нервный, умный, батальонный командир, читающий от скуки Гоголя, полный жизненной сметки. Из крестьян, три раза ранен, думаю, офицер из солдат. Полуобразованный. Практический и с сознанием происходящего. Попал без вины — в прежнее время неделя на гауптвахте. Его прикомандировали к Мурманской пограничной страже; он хотел остаться в Петрограде; недавно женился; раньше все служба в разъездах и он жену видит в течение года месяца 3–4. Через комунистические связи нашел протекцию; рекомендательное письмо раздражило его начальника, и тот, воспользовавшись его резким заявлением и неправильной задержкой бумаг, через Особый отдел препроводил в ЧК, и он 11/2 месяца сидит без допроса. Жена один день не пришла, и он сам не свой… Его рассказы очень интересны. Верит в будущее России крепко и стихийно. Деревня пережила и поняла. Ропот прекращается. Друг за друга против комунистов; поняли, что они владели властью, разделяя бедных и богатых. Но и бедные от этого ничего не выиграли и второй раз на эту удочку не ловятся: бедняк указывал, что и где у богатого запрятано, у того отобрали — но попадало не бедному, а увозилось; богатый припрятывал и переставал помогать в нужде бедному. Невыгодно. Его вера в лучшее будущее, как неизбежное, и в происходящее перерождение народа невольно действует: говорит не интеллигент, а представитель того же народа. В армии — все старое; много комунистов среди офицерства. Большев[истская] власть не прочна; как протянется, неизвестно, но близок конец… Как вы думаете, Алекс. Ник[олаевич], — обращаясь к еврею — что если прорвется, будет страшная кровавая месть. Страшно и думать, отвечает тот. Будет что-то ужасное.
Сейчас вся тюрьма ждет этого чего-то непреходящего, но неизбежного. И это говорится на каждом шагу. Меня все спрашивают: что произойдет в П[етрограде] — и удивлялись, когда я говорю, что ничего. Они говорят, что ком[унисты] в ЧК нервничают.
Третий мой сожитель, умный петрогр[адский] еврей, без акцента; в 1917 г. кончил гимназию (еврейскую) и, очевидно, весь вошел в политику; 22 года — я думал, ему за 30. Не комунист, но служит правдой, важный занимал пост начальника пересыльного пункта, где сосредотачивались дела по освобождению от воин[ской] повин[ности], переходах из одной части армии в другую и т. д. Новожилов был у него, как у начальства, а через 2 дня увидел его в тюрьме. Арестован по обвинению во взятках и освобождению от в[оинской] сл[ужбы] за взятки; резко опровергал и на меня произвел впечатление искренности. Он не похож на вора или взяточника. Сперва арестовали его подчиненных; там были, несомненно, такие случаи, причем, один вызван провокацией ЧК. Он рассказывал (его фамилию я не помню; сложная на — ский) невероятные вещи о следователе и обрисовал всю унизительную и столь же не считающуюся с человеческим достоинством процедуру арестов, обысков и т. д. В среде советских служащих, нередко комунистов. Ему предлагали его выпустить, если он «даст» 13 человек следователю. Тот на него кричал, когда он не захотел подписать протоколов, где все было написано неверно, и тот говорил сл[едующее] — пусть он его поставит к стенке — но он не подписался. Указывает, что если еще пройдет 11/2 месяца, он себя убьет. Не верит в будущее ком[унистов] и считает, что дело подходит к концу. Для него, как и для всех, ясно, что ничего создать ком[унистам] не удалось и они потерпели полное фиаско в устройстве жизни. Как будет, неизвестно — но ясно, что конец подходит.
Удивительно это однообразное впечатление — масса невинных людей, страданий, бесцельных и бессмысленных, роста ненависти, гнева и полной, самой решительной критики строя…
Я переживал чувство негодования, как захваченный какой-то отвратительной грубой силой, и все мое стремление было ей не подчиняться. Решил бороться изнутри, ясно сознавая, что извне сделают друзья все. Но оказалось — нельзя писать по начальству до среды — а я был арестован в четверг, решил писать старосте, вызвал доктора, решившись требовать перевода из клозета. Но в 6 или 7 ч[асов] веч[ера] меня вызвали на допрос. Мои сожители удивились такой быстроте. Следователь Куликов явно дал мне понять свое благожелат[ельное] отношения, и я понял с первых же слов (наслышавшись от окружающих о их поведении), что я здесь имею человека предубежденного в мою пользу. Допрос внешний: человек он интеллигентный, по-видимому, — да и он сам сказал — он знает мое прошлое. Не верил, что я не был в Лондоне в промежутке 1918–1921. [11] Рассказал ему о моих попытках и необходимости уехать для окончания моей работы, причем я вовсе не хочу эмигрировать, сказал я, — конечно, если вы не станете ставить меня в такое положение, как сейчас. Он, кажется, убедился в том, что я не лгу. Точно также он сперва никак не мог понять, что я непрерывно с 1906 года академик и с 1915 года председатель КЕПС. [12] Рассказал ему сжато, но правдиво, все с 1918–1921, и все занес в протокол. Он знал, что я был в к[а]д[етской] [партии], что я был тов[арищем] мин[истра] [13] и т. д. Он заявил, что, конечно, Сов[етская] вл[асть] меня отпустит за границу, «временно», конечно (тут я ему и ответил то, что только что написал об эмиграции), что они понимают мое положение. О поездке в Лондон лучше я не буду писать, сказал он, иначе опять может произойти какое-нибудь недоразумение. Как хотите, сказал я. Спрашивал о Палладине, [14] по-видимому, в его письме, захваченном у меня, — о поездке в Лондон, и они не разобрали, в чем дело, а м[ожет] б[ыть], и что-нибудь другое. Он заявил, что меня выпустят, вероятно, завтра, наверное, до обеда. Я попросил, чтобы он постарался выпустить меня раньше: в моем возрасте и при моем здоровье сидеть в клозете губительно. Он обещал и исполнил свое обещание. Прощаясь, он сказал — советская власть должна перед Вами извиниться за этот арест. Что-то вроде того, что они сознают мое значение как умственной силы, как ученого и как нужного специалиста… Допрос происходил в большой комнате, где рядом допрашивал другой следователь и раздавались истерические всхлипывания допрашиваемой женщины…
11
В течение 1918–1921 гг. В.И. Вернадский находился сначала в Полтаве, затем в Киеве, где стал первым президентом Украинской Академии наук, в дальнейшем — в Крыму, где в Таврическом университете читает лекции по геохимии, а в сентябре 1920 г. избирается ректором этого университета. По признанию самого ученого, именно избрание ректором университета и вытекающая отсюда ответственность за его судьбу заставили В.И. Вернадского отклонить предложение об отъезде в Англию.
12
КЕПС — Комиссия по изучению естественных производительных сил России, основателем и руководителем которой являлся В. И. Вернадский.
13
С августа 1917 г. В.И. Вернадский — товарищ министра народного просвещения Временного правительства, которым сначала был С.Ф. Ольденбург, а затем С.С. Салазкин.
14
Палладин В.И. (1859–1922). Ботаник, физиолог растений. Академик с 1914 г. Работал вместе с Вернадским в Таврическом университете.
Через 2 часа меня вызвали к освобождению. Такая быстрота была совсем необычной, и тюремщики удивлялись такой быстроте. Еще новый обыск, ряд формальностей, и в 101/4 ч[аса] вечера я вышел из тюрьмы, испытывая и переживая чувство негодования, попрания своего достоинства и человеческого достоинства и глубокого сострадания к страдающим за ее стенами. Почему-то мне ближе не чувства Достоевского, а чувства Диккенса и впечатления Пикквика, а не Мертвого дома — там, в Мерт[вом] доме все-таки не больше тюремного, чем в большевистской тюрьме…