Из дневников и записных книжек
Шрифт:
9.3.55.
Написать бы сценарий «Шаляпин». Но не липу, как наши пошлые биограф[ические] фильмы, а истину. Показать этого человека во всей его противоречивости, в хорошем и плохом — рвача и широкую натуру, скромного и тщеславного, русского народного человека и русского барина, европейского артиста и дикаря; друга М. Горького и сантиментального квасного патриота. Показать его сначала на Волге среди босяков, бурлаков и т. д., потом первые шаги. Известность. Подкуп человека из народа привилегированными классами; коленопреклонение перед Николаем. Раскаяние. У Горького на Капри: самоуничижение. Революция. «Дубинушка». Выступления на кораблях, на заводах — но за огромную мзду: сахаром, мукой и т. д. Единственный человек в Петрограде — сытый, гладкий, процветающий. Ленин голодает, Павлов замерзает —
11.3.55.
Вспоминаю, как при писании «Звезды» я ужасался обыкновенности всех слов, которыми приходится оперировать. Не только слов, но и фраз. "Воцарилось молчание". "Наступило утро". "Пошел дождь" и т. д. Они мне казались столь избитыми, что я морщился от стыда, пиша их. К счастью, оказывается, что дело не в словах и даже не во фразах (и не в сюжете, разумеется) — дело в индивидуальности пишущего. Те же семь нот — в распоряжении Моцарта и Дунаевского. Ничтожества делают банальными слова и предложения. Таланты освобождают слова и предложения от дерьма банальности.
…Способна ли наша литература выполнить свою сложнейшую задачу? Да, способна… (д а л е е н е р а з б о р ч и в о)
Законы роста экономики и искусства не менее различны, чем законы роста кедра и белки.
Червячок живет на дубе, кормится его соками; однако он в отличие от дуба превращается в куколку, затем куколка расправляет крылья и превращается в чудо-создание.
Однако не будем забывать о белке. В кедровнике белка рождается и питается его плодами. Нельзя требовать от белки, чтобы она вымахала ростом с кедр. Надо ее мерять ее мерками, а не мерками кедра. И вот, когда меряешь литературу ее мерками, видишь, что она располагает несколькими десятками крупных талантов и несколькими сотнями менее крупных.
В условиях поразительного оживления идейной жизни в стране, восстановления ленинских норм (…) эти таланты способны (з а п и с ь н е о к о н ч е н а)
16.3.55.
С тех пор (после войны, когда я стал зажиточным литератором), как я начал интересоваться музыкой по-настоящему, я обрел новый мир — прекрасный и неожиданный, здешний и соседний, источник наслаждения, о котором даже не могут догадаться люди не хуже меня, живущие рядом со мной, но не интересующиеся ею. Музыку надо слушать с таким же вниманием, с каким приходится читать Гегеля, чтобы не пропустить главное и полностью насладиться. Речь идет о великой музыке. Настоящая музыка, кроме прочего, отличается от деланной тем, что она выражается только музыкой же. Грусть, растерянность, печаль, страсть она изображает самой собою, а не паузами, придыханиями, многозначительными исполнительскими вывертами. Пауза в музыке должна тоже выражаться средствами музыки. Так всегда делают Бах и Моцарт. Так не всегда делает Чайковский (…)
Слушал сегодня концерт для виолончели с оркестром Дворжака (…) Очень хорошо.
Роман-черновик пока идет быстро и лихо.
29.3.55.
Я превратился в машину для писания романа "Дом на площади". Утром я встаю и думаю только о Нем. Когда я завтракаю, я думаю о Нем и о том, что я должен мало есть, т. к. обильная еда мешает работе над Ним. Я ем мало и думаю о Нем. Для Него я гуляю, вовсе не испытывая удовольствия от гулянья. Я на все смотрю — на снег, на лес, на собак, на людей с той точки зрения, не может ли это дать еще что-нибудь Ему. Вечером, когда я встречаюсь со «слобожанами», я и то это делаю не для себя, а для того, чтобы не думать так много о Нем, чтобы завтра Он лучше двигался вперед.
2.4.55.
Пафос советского писателя — вера в народ, в простых людей, о которых и для которых он пишет.
Пафос наших редакторов — пафос неверия в народ, в простых людей, для которых они выпускают книги. Неверия в их разум,
вкус, в их советские убеждения. По сути дела оторванные от живой жизни эти редакторы представляют себе читателя большим, молодым и глупым недорослем, не способным разобраться в том, кто прав, кто виноват, что хорошо и что плохо. Как жалкий маньяк такой редактор, погребенный под ворохами рукописей, думает, что от него зависит, будет ли читатель за или против.Если он, хитрый и умный редактор, вычеркнет место, в котором показано, что на войне убивают людей, — большой, глупый читатель убедится в том, что на войне не убивают, и охотно пойдет на войну; если он, хитрый и умный редактор, вычеркнет место, где показано, что некие люди живут еще трудно, большой и глупый читатель решит, что у нас все живут хорошо; если он, хитрый и умный редактор, не выпустит книгу или пьесу, где рассказано, что у нас есть бюрократизм, большой и глупый читатель будет уверен в том, что у нас бюрократизма нет. Если он, хитрый и умный редактор, вырежет абзац, в котором мужчина и женщина сближаются как муж и жена, большой, глупый читатель придет к выводу, что дети рождаются постановлением президиума райисполкома. Этот страус с автоматическим пером как он вредит нашему общему делу, как он деморализует и приучает к лжи советских людей!
О, как надоело хитрить, убеждая себя, что простым людям правда вредна!
7.4.55.
Разница между его и моей точкой зрения заключается в том, что когда ставится великий, чуть ли не гамлетовский вопрос: "Пущать или не пущать", он всегда говорит: "Не пущать", а я почти всегда — «Пущать».
15.4.55.
Какая это радость, вовсе лишенная даже оттенка тщеславия, прочитывать свое только что написанное и находить в нем красоты, мысли, характеры. Это чистая и высокая радость — удивляться не себе вовсе, а тому, что ты умеешь, не тому, что ты умен, талантлив, а тому, что в тебе — непонятно как, почему, откуда — есть что-то умное и талантливое, кое даже от тебя и твоего сознательного труда не очень зависит; при этом сознавать и сознавать все яснее, что твоя творческая сила — не твоя, она часть большой, всеобщей; ты только сосуд, и тебе глупо гордиться собой так же, как глупо глиняному сосуду гордиться вином, которое в нем содержится.
Почему так трудно побороть религию, суеверие, хамство, расовую ненависть далее в условиях, когда общество — против них? Почему все это так цепляется за человека, так цепко держит его душу? Разгадка во впечатлениях детства. Дурной опыт передается поколениями друг другу с огромной силой, озаренной всеми сантиментами и всеми красками детской поры.
9 мая 55.
10 лет со дня победы над Германией. Это гордое чувство — быть одним пусть из миллионов победителей, участников этой самой тяжелой и самой великой из войн.
А роман идет к концу. Дней через 7–8 поставлю слово «конец». Теперь важнее всего — не спешить. Никому не давать до той поры, как я решу, что книга готова к печати. Кажется, это будет крупная книга, серьезная. Серьезная! Ведь важней всего, чтобы она была именно серьезной, т. е. чтобы события, описываемые, были взяты до глубины, и люди — тоже. Ведь главное, хотя и не сформулированное, требование читателей к литераторам: пишите серьезно. У нас пишут почти все про серьезное, но пишут не серьезно.
Время идет с ужасающей быстротой. Надо успеть кое-что сделать. Только бы не помешали внешние события. Думаю, что мы лет 10 продержимся без войны как минимум.
30.5.55.
Закончил роман "Дом на площади".
Теперь нужно бороться с желанием напечатать поскорее.
9 июня 55.
На днях рожала Эльба. Она принесла пять штук щенят. Рожала она всю ночь, каждые 1/2 часа — час выкидывая одного щенка. Я думал, что к утру она уже превратится в человека — так велики были ее страдания, ее чудовищная тревога, так взволнован и просветлен ее взгляд. Она звала меня посмотреть на ее детей, хватая зубами за штанину. Она спрашивала у Гали, как более опытной матери, как быть со щенятами. Потом она дня три-четыре не отходила от собачек. Поняв, в чем дело, она кормила, грела и чистила их. Но уже спустя четыре дня оказалось, что она, к моему удивлению, осталась собакой. Она стала лаять на прохожих и делать другие собачьи глупости.