Из глубины багряных туч
Шрифт:
— Уговаривай себя, уговаривай… Ты пошляк, оказывается! Да и неврастеник, похоже… Или параноик. Послушай, я признаю, что определенный урок в жизни ты мне преподнес. Только ты должен бы уже понять, что мне на тебя и на твои уроки отныне наплевать. Я тебя знать не хочу. Я тебя презираю, понял? Ты знаешь математику? Ни черта!! Ты просто руку набил на жонглерстве формулами и вызубрил их наизусть, и все. Волейбол? Да черт с тобой, лупи по мячу, сколько хошь. Выиграл ты у меня матч по блицу? Да пожалуйста, хоть до пенсии в парке стучи пешками и выстукивай рубли у пенсионеров. Женьку влюбил в себя? Да прозреет она и погонит тебя метлой как Светланка Соушек прогнала. Да еще и по роже тебе въехала: неделю с фонарем ходил.
— Подсматривал, ссучок! — заорал ты, щурясь от капель начавшегося дождя.
— Сдался
— Разозлился… — кивнул ты удовлетворенно. — Это гут… Люблю, когда злятся…
— Дурак! Нашел, на чем жизнь строить… А меня ты больше в унижении не увидишь. Все, школа закончена, через пять дней я уезжаю в Москву, и наши с тобой пути навеки разбежались, навеки, ты понял? И я тебя знать не хочу впредь, в упор не увижу, мимо пройду, как мимо дерьма…
— Любишь Женьку, любишь… — кивал ты с улыбочкой, хоронясь за крутым боком буя от волн. — Брешешь, что не любишь… А не рано ли ты воспарил? Пример Ваньки твово не убеждает, а? Ишь ты, возжелалось какому-то плебею усыпить меня как паршивую собаку! И что с ним сталось? Выгнали Ваняшку из школы за два месяца до получения аттестата!
— Так это ты стукнул?!
— Угу…
— Ах ты, падлюган… ну и га-а-ад!..
— Значит, ты неуязвим, независим?! Школу кончил! Ты, мразь, никогда не будешь независимым от меня! Никогда! Я тебя от себя не отпускаю. Чтоб ты знал! Я вот щас приду домой и наваляю письмо в приемную комиссию мехмата МГУ. Там, на мехмате, тоже служба есть, которая о-о-очень любит такие письма!.. Сообщу, что ты декламировал сегодня на выпускном вечере в кругу друзей антисоветские стихи белоэмигрантов Набокова и Ходасевича… Упомяну, что воспитавшая тебя родственница разбила образцовую советскую семью, оторвала отца, члена партии, от двоих детей. Таков вот моральный облик вашего абитуриента Тимакова из города Азовска Крымской области! И что ты мне сделаешь?.. Все твои мечты накроются женским тазом! Я же тебе говорил: твой удел — прозябать всю жисть вот… на этих берегах! И ты будешь прозябать здесь!
— Не-е-ет! Не буду!
— Будешь, с-с-сука!!!
Твое лицо исказилось нечеловечески. Ты вдруг задрал на буй ногу, белой ступней мне едва ли не в физиономию, и заорал хрипло:
— Целуй мне пятку, тварь! тогда не напишу! Целуй!
Меня охватила цепенящая слабость; прямо вот — распластаться, отдаться волнам и погрузиться на дно в блаженном бессилии… Другие мои миры окружили меня. Город моей математики переливался неземными отблесками своих чудно-прозрачных граней… Баб Катя на крыльце под лучами вечернего солнца, торопливо поклевывая воздух троеперстием, осеняла меня крестом и вышептывала солнцу свои упования, сверкала слезящимися глазами… Тетя Люба с сияющим и весело-заботливым лицом кормила грудью Лешика — сидела на стуле рядом с Лешикиной колыбелью, а подле, на софе, лежала стопочка только что выглаженных ею розовых и голубых пеленок, и в комнате пахло глажкой, дитятей, молоком… И тебя я увидал в эту неописуемую секунду: ты сидел врастопыр на ковре в кабинете Виктор Федорыча, и книги, на которые я дышать боялся, зная, как дорожит ими академик и что скрыто под их обложками, лежали кучей вокруг тебя, ты перелистывал их небрежно, а Женя сидела в кресле поодаль и с искусственным оживлением (тоже, конечно, обескураженная твоей наглостью, но непонятно робевшая) что-то тебе говорила и взглянула на меня, вошедшего, виновато, и я в тот день быстро ушел и больше к Жене в гости не являлся. В тот день меж нами кончилось все.
Я нырнул под буй и вынырнул с твоей стороны.
Прежде чем я увидел твою рожу, мне в глаза ударил ослепительный карминный блеск солнца, показавшегося над взлохмаченным, покрытым барашками фиалковым морем. В следующий миг багрово-черная туча накрыла солнце, и все помрачнело, как пред сотворением мира. Почему-то только в сей миг я обратил внимание, что сечет густой, порывистый дождь; на горизонте молния вертикально ударила в море, и прокатился тугой перекат грома.Я на воде держался ловчее тебя — я же вырос на море, Литвин, ничтожество! Я моментально сообразил, что надо для упора ухватиться левой рукой за якорный канат буйка, и тогда пощечина выйдет так, как надо. Я вкатил тебе по щеке сложенной дощечкой ладонью изо всей силы, с наслаждением, никогда мною доселе не испытанным.
— Это тебе за баб Катю!
— Что за баб Катя?! — завопил ты. Испуг сверкнул из твоих почернелых глаз. С перепугу ты не успел загородиться от второго моего удара, такого же хлесткого и вдохновенного.
— Это тебе за Женю! За ее белые ножки! Ну что, раздвинул?
Ты, кажется, обеспамятел. Ты попробовал что-нибудь предпринять, лицо отвернул, что ли, руку из воды выпростал навстречу мне несообразно и жалко, но в этот момент тебя настигла еще одна пощечина, столь же удачная и тяжкая. Пощечины сыпались на тебя одна за другой, ты только головой дергал беспомощно.
— За Свету Соушек! За Ваню! За тангенс угла альфа! За теорему Пифагора! За параллельность двух прямых! Скат-т-тина!
Ты отлягнулся, попал ногой мне в живот, но удар был ослаблен водой, да и я увильнул; ты никудышно держался на воде, Литвин.
Оттолкнувшись ногой от буя, который подался от твоего толчка, волна оттащила его еще на сажень, ты остался со мною средь волн один на один. Ты рванулся, только не к берегу, а прочь от него, к барже. Ты кричал мне с истеричным надрывом, захлебываясь и отплевываясь, вытягивая шею из захлестывающих тебя волн и струй дождя, бросая в меня угольным пламенем глаз, рыдая:
— Я на берегу еще с тобой поговорю! Ты подписался, Тимаков! Я тебе навешаю! На оба глаза! В Москву с фонарями покатишь! Письмо напишу обяз-з-зательно, тварюга!.. — в раже, в полубеспамятстве орал ты.
Я настиг тебя в несколько гребков. Ты задыхался и был почти без сил, я это видел. Унижение и ор лишили тебя энергии. Фанаберия была твоим содержанием; лишенный ее, ты лишился и физических сил.
Ты уже почти вырвался, почти одолел мою хватку, почти отодрал мою руку от волос, но в последний момент я догадался нырнуть; у меня было вдосталь сил и воздуха в легких, а у тебя нет, и я нырнул и потащил тебя, обессиленного, за собой в глубину. В последний момент ты рванулся с отчаянной, уже безотчетной, зоологической тоской, ты еще попытался извернуться и лягнуть меня ногой и изогнулся под водой червяком, и на это изгибание истратил последние силы; я держал тебя за волосы на вытянутой руке, которую ты двумя руками не смог оторвать; ты попытался меня куснуть, но не хватило гибкости, и ты не достал. Ты оказался беспомощен, Литвин.
И руки твои сделались как плети и протянулись в пространства безжизненно…
Мне показалось, что сбоку мелькнула чья-то тень — не то рыба огромная, не то нырял кто-то… Я от испуга едва не выпустил тебя.
Держа тебя внизу, под водой, я вынырнул.
Лил ливмя холодный дождь, он был холоднее, чем море. Нет, я ошибся, никого не видно было в плещущихся волнах. Багровая туча превратилась в черную и закрыла все небо. Далекие молнии били отвесно огненными столбами в море у горизонта, и глухой гром катился над пенными седыми волнами.
Я поплыл к барже. Я не соображал, что делаю. Некая сила толкала меня к барже, прочь от белого песка пионерского пляжика. Я поплыл на спине, загребая одной рукой, левой: правая удерживала тебя под водой и тащила тебя, мертвец, как на буксире.
Утащить тебя в глубину и доволочь до пробоины в борту оказалось самым трудным.
Я сиганул на поверхность, ничего не воспринимая, отдышался, держась за мачту, и снова нырнул к пробоине. Чуть шевелились в мутной зеленой мгле плоские бурые ветви водорослей. Ты плавал внутри, но поблизости у отверстия. Я оттолкнул тебя, и ты послушно двинулся прочь, чуть покачиваясь средь водорослей.