Из огня да в полымя: российская политика после СССР
Шрифт:
Некоторые наблюдатели, склонные видеть международные отношения сквозь призму «теории заговора», полагают, что «демократическое влияние Запада» состоит в том, что коварные американцы и европейцы руками своих наймитов свергают легитимные режимы в неугодных им странах, приводя к власти послушных марионеток. Но на деле речь идет о том, что международное воздействие может служить важным дополнением к внутриполитическим условиям демократизации, но ни в коем случае не замещать их. Успешным примером международного воздействия на процессы демократизации может служить политическая эволюция стран Восточной Европы после краха коммунистических режимов. Стремление стать частью «Большой Европы» было присуще и гражданам этих стран, и значительной части элит, в то время как Европейский Союз обуславливал перспективы сотрудничества и последующего вступления в его ряды выполнением целого ряда мероприятий, важнейшими из которых являлись демократизация и движение в сторону верховенства права. В конечном итоге, под воздействием европейцев рухнул авторитарный режим Владимира Мечьяра в Словакии, произошла демократизация в Хорватии и даже Сербия, дольше других сопротивлявшаяся европейскому влиянию и ввязавшаяся в несколько кровопролитных войн на территории бывшей Югославии, все же свергла власть Слободана Милошевича, сдав бывшего диктатора в международный суд в Гааге, и фактически приняла европейские «правила игры».
Наконец, в-четвертых, начало процессам демократизации невольно могут положить сами авторитарные лидеры, если они принимают свои решения под воздействием идеологии — то есть системы убеждений, верований и ценностей, определяющих представления о должном и сущем. Такие шаги порой приводят их к непреднамеренным и нежелательным, но при этом неустранимым последствиям. Чилийский диктатор Аугусто Пиночет вовсе не был сторонником демократии – на протяжении полутора десятилетий своего пребывания у власти он жестко подавлял оппозицию, не стесняясь в средствах, и мог править таким же образом до конца своих дней, подобно другим латиноамериканским
52
Huntington S., The Third Wave: Democratization in the Late Twentieth Century. Norman, OK: University of Oklahoma Press, 1991. P. 174–180.
Если наложить рассмотренные факторы и механизмы демократизации на траектории политической эволюции посткоммунистической России, то картина выглядит более чем противоречивой. На первый взгляд, все факторы успешной демократизации в нашей стране как будто бы налицо. Россия по мировым меркам обладает вполне благоприятным с точки зрения демократии уровнем социально-экономического развития – уровень ВВП на душу населения в 10 000 долларов США (в пересчете по паритету покупательной способности), который специалисты рассматривают в качестве критического порога для устойчивого выживания демократии [53] , наша страна миновала еще в середине 2000-х годов. Индекс человеческого развития в России хотя и отстает от ряда развитых европейских стран, но существенно выше среднемирового, да и уровень социально-экономического неравенства, хотя и заметно вырос в постсоветский период, не сравним с тем разрывом в доходах и социальных возможностях, который отмечается во многих демократических странах Латинской Америки. Также, Россия – достаточно гомогенная страна в этническом и религиозном отношении: примерно 4/5 ее населения – это русские, потенциал для конфликтов на национальной и религиозной почве относительно невысок (за исключением регионов Северного Кавказа), да и сепаратистские тенденции нигде, кроме того же Северного Кавказа, не создавали неустранимых вызовов единству страны. Казалось бы, все эти факты как будто подкрепляют аргументы «оптимистов» по поводу перспектив демократии в России. Вместе с тем, ни один из механизмов демократизации в постсоветский период российской истории так и не сработал (по крайней мере, пока), и на практике в стране отмечались совершенно иные политические тенденции.
53
См.: Przeworski A. et al., Op. cit.
Во-первых, массовое общественное участие в российской политике после распада СССР и вплоть до декабря 2011 года не играло первостепенной роли. Хотя период 1989–1991 годов в нашей стране был отмечен крупномасштабной массовой мобилизацией населения против режима власти КПСС и волной протестных движений [54] , позднее эта волна пошла на спад, не оставив заметного следа. Даже глубокий и длительный трансформационный спад в экономике в 1990-е годы не вызвал в последующее десятилетие значительных по масштабу проявлений массовой мобилизации против политики правительства России, а единственными сколько-нибудь заметными их проявлениями в 2000-е годы стали лишь выступления пенсионеров против так называемой монетизации льгот, прошедшие в ряде городов в начале 2005 года. Более того, американский политолог Грэм Робертсон, проанализировав данные ведомственной статистики МВД России о масштабах забастовок в различных регионах страны во второй половине 1990-х годов, сделал вывод о том, что наибольшее влияние на размах протеста в тот период оказали конфликты между губернаторами и федеральным Центром. Проще говоря, немалая часть забастовок была инспирирована и поддержана региональными властями в качестве средства «выбивания» из Москвы выплат по многочисленным долгам, а массовое участие выступало лишь инструментом в этой борьбе элит [55] . Неудивительно, что властям длительное время успешно удавалось справляться со спонтанно возникавшими в разных регионах страны разнообразными проявлениями общественного недовольства (от экологических движений до обманутых «дольщиков»), локализуя протесты на местном уровне и не допуская их разрастания в масштабах страны в целом, а тем более – перехода требований общественных движений на уровень призывов к реформе политической системы (что как раз и происходило в 1989–1990 годах). Сугубо политический протест в России, по меньшей мере после 1993 года, оставался уделом тонкого слоя «несогласных» активистов, не оказывавших заметного воздействия на политический процесс в стране. Тем более неожиданной для многих наблюдателей оказалась новая волна политической мобилизации после парламентских выборов 2011 года, о которой подробнее речь пойдет в главе 5.
54
См.: Fish M.S. Democracy from Scratch: Opposition and Regime in the New Russian Revolution, Princeton: Princeton University Press, 1995; Urban M. et al, The Rebirth of Politics in Russia. Cambridge: Cambridge University Press, 1997.
55
См.: Robertson G. Strikes and Labor Organization in Hybrid Regimes // American Political Science Review, 2007, vol. 101, N4. P. 781–798.
Во-вторых, опыт постсоветской России не был отмечен «соглашениями элит» по образцу «пакта Монклоа» или польского «круглого стола» 1989 года. В период перестройки идеи такого рода соглашения, которые высказывались представителями нарождавшейся тогда оппозиции, были отвергнуты правящей группой во главе с Горбачевым, а после крушения коммунистического режима и распада СССР у новых российских лидеров, как показано в главе 3, попросту отсутствовали стимулы к подобным компромиссам. Даже когда в 1992–1993 годах в России разгорелся конфликт между президентом Ельциным и Съездом народных депутатов и Верховным Советом России, ни одна из сторон конфликта не стремилась к его разрешению посредством соглашения о новых демократических «правилах игры», а стремилась к победе по принципу «игры с нулевой суммой», – в конце концов, так и произошло в октябре 1993 года, когда Ельцин смог физически подавить своих противников. Впоследствии о каких-либо «соглашениях элит» как о механизме демократизации страны речи уже идти не могло, а многочисленные неформальные (а иногда и формальные) компромиссы различных сегментов элит представляли собой не более чем тактические сделки, то есть своего рода «картельные соглашения» по разделу политического рынка, предполагавшие включение тех или иных участников в состав «выигрышных коалиций». Хотя эти механизмы и играли довольно важную роль в поддержании статус-кво российского политического режима, но они не имели никакого отношения к демократизации, а во многом, напротив, препятствовали ей.
В-третьих, нравится ли это кому-либо или нет, международное влияние на политические процессы в постсоветской России было и остается весьма незначительным. И дело даже не только в том, что крупную по территории, населению, экономическому и военному потенциалу страну едва ли можно представить не то чтобы в роли зависимой от западных стран, но даже в качестве государства, проводящего внутриполитический курс под сильным внешним давлением. И не только в том, что политика западных стран, да и международных организаций (таких, как Международный валютный фонд) в отношении России даже в 1990-е годы, когда страна остро нуждалась в международной финансовой и экономической помощи, была достаточно противоречивой и непоследовательной [56] . Скорее, проблема в ином. На нормативном уровне образ той же Западной Европы как образца высокого уровня экономического развития и социальных гарантий был, да и, пожалуй, остается привлекательным для значительной части
как российских элит, так и для российского общества в целом. Но если в период перестройки многим в нашей стране казалось, что для того, чтобы жить «как на Западе», достаточно будет лишь пройти через краткосрочный период реформ, то со временем, когда стало ясно, что преодоление разрыва – дело жизни не одного поколения, прежние иллюзии сменились глубоким разочарованием, сочетавшимся с многочисленными постимперскими комплексами, ярко проявившими себя в России после распада СССР. Хотя сколько-нибудь привлекательной альтернативы Западу как нормативному образцу в России за два десятилетия так и не возникло, сама мысль о том, что альтернативы будущего развития России сводятся к ее превращению либо в восточную провинцию Европы, либо в западную провинцию Китая [57] , в нашей стране воспринимается с большим трудом. В результате отношение к привнесенным с Запада «правилам игры» в России на уровне повседневности напоминает «бунт на коленях» – даже самые горячие сторонники «особого пути» страны стремятся ездить на «Мерседесах» или, на худой конец, на «Ауди», пользоваться если не айфонами и айпадами от Apple, то хотя бы смартфонами от Samsung, и уж точно не прочь отправить своих детей на учебу в Гарвард или в Оксфорд. На уровне же политических институтов российские власти, особенно в 2000-е годы, по большей части осуществляли имитацию западных «правил игры», пытаясь закамуфлировать внешним сходством авторитарную природу парламента, избирательной и партийной систем, федерализма и ряда других институтов. Такая стратегия, которая отчасти носила вынужденный характер, до самого последнего времени поддерживала российский электоральный авторитаризм, хотя после парламентских выборов 2011 года она дала серьезный и непоправимый сбой.56
См.: Гилман M. Дефолт, которого могло не быть. М.: Время, 2009.
57
См.: Травин Д. Модернизация общества и восточная угроза России // Пути модернизации: траектории, развилки, тупики / под ред. В. Гельмана, О. Маргания. СПб.: Издательство Европейского университета в Санкт-Петербурге, 2010, С. 111–150.
На этом фоне правительства США и стран Европейского Союза вели и продолжают себя вести по отношению к России вполне прагматично. Вопреки разговорам о длинной руке «вашингтонского обкома», они предоставили внутриполитическим процессам в России идти своим чередом, сосредоточившись почти исключительно на экономических вопросах (поставки газа в Европу) и военно-политических проблемах (таких, как Афганистан), сведя к минимуму свою поддержку в России не только демократических институтов и прав человека, но даже образовательных программ. Вслед за этим из России начался уход и негосударственных западных фондов. Впрочем, влияние Запада на политические процессы в России было не слишком велико и в 1990-е годы, и слишком переоценивать его не следует. Так или иначе, происходящее в российской политике обуславливается, по преимуществу, внутренними факторами, хотя и международный контекст, разумеется, не стоит сбрасывать со счетов.
Ну и в-четвертых, идеологически мотивированные ценности, верования и представления не оказали сколько-нибудь существенного воздействия на политические стратегии и шаги ключевых российских политических игроков. Вопреки распространенному мнению фанов Толстого и Достоевского, в своем воображении наделяющих россиян некими особыми «духовными» чертами, противостоящими постылой западной рациональности, на деле российские политики после распада СССР по большей части вели себя, скорее, подобно карикатурному «экономическому человеку» из учебников, жестко калькулируя издержки и выгоды своего поведения и минимизируя риски в условиях неопределенности. Стивен Хэнсон, сравнивая роль идеологии в становлении партийных систем трех постимперских государств: французской Третьей республики, Веймарской Германии и постсоветской России – пришел к выводу, что российские политики были в наименьшей мере привержены декларируемым ими идеологическим предпочтениям, что пагубно отразилось на партийном строительстве в стране [58] . Можно предположить, что немалую роль в упадке идеологической политики сыграло не только «наследие» позднесоветской эпохи, когда само слово идеология оказалось безнадежно дискредитировано, но и печальный опыт периода перестройки, когда инициированные Горбачевым по идеологическим мотивам попытки обновления советской политической системы привели к ее полному коллапсу. Над постсоветскими политиками в России (и в некоторых других постсоветских странах) словно витало своеобразное «проклятие Горбачева» – пережив распад СССР, они четко извлекли уроки того, что во что-либо верить – опасно для карьеры, что искреннее следование своим убеждениям ведет к потере власти, и что наиболее важные ценности могут выражаться лишь в долларах или евро. В то время как идеология расширяет временные горизонты своих сторонников, политические акторы постсоветской России главным образом мыслили краткосрочными категориями, ставя перед собой (и подчас успешно решая) текущие тактические задачи. О демократизации как идеологической цели в такой ситуации всерьез могли помышлять разве что политические аутсайдеры, не обладавшие властью и не имевшие шансов к ней прийти.
58
См.: Hanson S.E. Post-Imperial Democracies: Ideology and Party Formation in Third Republic France, Weimar Germany, and Post-Soviet Russia. Cambridge: Cambridge University Press, 2010.
Итак, если объективные факторы способствовали демократизации посткоммунистической России, то политические механизмы ей препятствовали. Низкая вовлеченность широких народных масс в политику, отсутствие у элит стимулов к договоренностям о переходе к демократии, несущественная роль международного влияния и невысокая приверженность российских политиков декларируемым ими идеологиям воздвигали заметные барьеры на пути возможной демократизации страны. Вместе с тем, в этих условиях для коварных и циничных политиков, стремившихся к максимизации своей власти, открывались неплохие шансы на безнаказанное «отравление» российской политической системы и выстраивание «правил игры» под себя и в своих интересах. Такими возможностями, что называется, было грех не воспользоваться. Если после падения коммунистического режима и краха СССР демократия в России временно и неустойчиво сложилась «по умолчанию», то авторитарные тенденции в стране стали результатом отчасти стихийных, а отчасти вполне сознательных, последовательных и целенаправленных усилий со стороны политических лидеров и участников «выигрышных коалиций» на протяжении 1990-х и 2000-х годов. Именно эти усилия и те ограничения, на которые они наталкивались, и обусловили ту траекторию развития, которую демонстрировал российский политический режим в последние два десятилетия.
Российская политика: строительство авторитаризма
Успешное строительство авторитарных режимов и обеспечение их выживания – задача не менее, а даже более сложная, чем успешное строительство демократий. Политические лидеры, стремящиеся захватить и длительное время удерживать монополию на власть, вынуждены решать, причем одновременно, три взаимосвязанные задачи. Во-первых, им необходимо избавиться от вызовов со стороны политических конкурентов и, в широком плане, со стороны своих сограждан. Во-вторых, им требуется минимизировать риски, которые могут исходить от части правящих групп, стремящихся захватить господство в составе «выигрышной коалиции» (начиная от военных или «дворцовых» переворотов и заканчивая открытым присоединением к протестующей против режима оппозиции). Эти задачи могут решаться с помощью как «кнута», так и «пряника», то есть посредством силового подавления (репрессий) либо кооптации (включения части потенциальных конкурентов в состав «картельного соглашения» на правах младших партнеров, что может привести к переформатированию «выигрышной коалиции»). Наконец, в-третьих, чтобы режим был устойчивым, его лидеры должны эффективно использовать инструменты управления: государственный аппарат (бюрократию), армию («силовые структуры») или доминирующую партию. При этом авторитарные режимы сталкиваются с дилеммой эффективности — они оказываются под угрозой недовольства существующим статус-кво со стороны как масс, так и элит, и в случае, если власти управляют своей страной слишком плохо и доводят ситуацию «до ручки», и в случае, если в результате экономического роста могут усиливаться ожидания и требования демократизации [59] .
59
Huntington S., Op. cit. P. 55.
Постсоветский авторитарный режим в России, основания которого сложились в 1990-е годы и который оформился в стране в 2000-е, характеризовался как минимум несколькими важными особенностями, отличавшими его как на фоне «классических» диктатур, так и на фоне некоторых соседей по постсоветскому пространству. Прежде всего, этот режим не только не отказывался от «фасада» сформировавшихся в 1990-е годы демократических институтов – таких, как парламент, многопартийная система, конкурентные выборы, но всячески поддерживал их внешнюю форму, выхолащивая или извращая содержание (об этом подробнее речь пойдет в главе 4). Такая практика строительства «демократической потемкинской деревни», типичная для многих режимов электорального авторитаризма, имела своей целью не только внешнеполитическую «мимикрию», но и кооптацию части правящих групп, реальной либо потенциальной оппозиции и общества в целом. Отчасти по этим же причинам российский политический режим характеризовался достаточно низким уровнем репрессивности – он гарантировал своим гражданам широкий набор индивидуальных, да и гражданских свобод, хотя и серьезно ограничивал их политические свободы, а случаи преследования его противников по политическим мотивам носили по преимуществу «точечный» характер и применялись в основном к конкретным лицам. Эта стратегия, минимизируя риски внутриполитических конфликтов, отчасти была вынужденной с точки зрения «мимикрии» и кооптации, но оборотной ее стороной стала весьма высокая (и увеличивавшаяся со временем) цена, которую пришлось бы заплатить правящим группам за возможное использование подавления.