Из воспоминаний и мыслей о пианисте и педагоге В. Г. Апресове
Шрифт:
Входим в аудиторию. Владимир Григорьевич был один, сидел за дальним роялем у окна и что-то играл левой рукой. Увидев нас, остановился, встал, сделал несколько шагов навстречу, приветливо пожал руку – сначала заведующему, потом мне. Рука была большой, сильной, совсем не холеной, не профессорской, а трудовой, с жестковатой огрубевшей кожей, кончики пальцев «разбиты», но ногти не заклеены, как это часто бывает у пианистов.
– Владимир Григорьевич, вот тот самый Храмов из Краснодара, о котором у нас был договор. Вручаю на воспитание! – Заведующий говорил шутливо и доброжелательно. Владимир Григорьевич тоже улыбнулся.
– Да, да. Я помню. Валерий.
Орловский не стал задерживаться:
– Я вас оставляю.
– Да, да.
Пока педагоги вели беседу, осмотрелся. Класс небольшой. Из обстановки – два кабинетных рояля фирмы «Рёниш» стоят рядом бок в бок. Слева у стены расположен письменный стол. Четыре стула. Класс хорошо освещен, хотя деревья затеняют солнечный свет, но окна большие, поэтому светло. За спиной у
Когда Владимир Григорьевич встал, смог как следует его осмотреть. Он был высок – выше меня на полголовы. Получалось, что под метр девяносто. Фигура статная. Был он широкоплеч, но чуть сутулился, как все близорукие. На вид ему было лет шестьдесят. Говорил негромко, как-то без особых тембральных красок, но и без кавказского акцента. Очки с толстенными стеклами в «тяжелой» оправе (а какая оправа выдержит такие стекла!) чуть затеняли серые глаза. Потом выяснилось, что он жутко близорук – что-то порядка «-16». Глаза прищурены – результат многолетней близорукости.
Владимир Григорьевич Апресов, проректор Казанской консерватории (фото конца 50-х годов)
Редкие седые волосы прикрывали уже серьезно наметившуюся лысину. Губы узковаты, но рот большой. Лицо постарело раньше тела – очки его явно не украшали. Подобные лица я видел до этого лишь на фотографиях в книгах у немецких профессоров. Одет он был хорошо: добротно сшитый костюм серого цвета, не парадный, для работы, коричневая водолазка. Не могу сказать – был ли костюм из ателье или куплен в магазине. В магазинах Ростова таких хороших костюмов не продавали. Но в то время уже существовали фирменные магазины в Москве – «Лейпциг», «Белград» и другие. Там можно было купить отличный костюм, правда, дорого. Туфли, как я сразу заметил, были в прекрасно начищенном состоянии. Он всегда был одет именно так, как при первой встрече. И всегда был чисто выбрит, отглажен.
Заведующий вышел, мы остались вдвоем.
– Как ты устроился? – по-деловому спросил профессор, по-доброму, но, как показалось, чуть официально.
– Только что приехал. Сейчас пойду разбираться с квартирой. Нужно будет еще съездить в Краснодар за вещами.
– Справишься? Тебе помогут? Общежития у нас нет. Квартиру нужно найти.
– Родственники в Ростове есть, да и отец может приехать.
– Хорошо, пусть папа обязательно приедет, поторопись – нужно приступать к занятиям.
Я раскланялся и ушел. Было радостно, что вопрос с учебой решился. Но навалившиеся заботы – переезд, поиск квартиры и прочие мелочи жизни – как-то отодвинули учебу в будущее. Часто с усиливающимся беспокойством вспоминал профессора – его скупые строгие слова заставляли торопиться. И вот за пять дней удалось кое-как устроиться, наладить быт. Наконец, можно было начинать учебу, но… (хочется написать: взглянул на календарь!) на календаре – воскресенье!
Не зная традиций вуза, пошел наудачу, думал, если пустят – посмотрю расписание занятий на завтра. Двери были открыты, казалось – обычный рабочий день. У входа и в фойе первого этажа было оживленно – студенты, как будто вышли на перемену отдохнуть. Поднимаюсь на второй этаж, где висит расписание. Диспетчерская работает. Студенты записываются в журнал, берут ключи от классов. Подхожу, представляюсь. Прошу ключ от аудитории № 313: «нужно перед уроком попробовать инструмент».
– А там ваш профессор занимается, – отвечает диспетчерша строго.
Решил зайти, отчитаться. Заглянул через «стеклянную дверь» в класс. Владимир Григорьевич, словно и не расставались, сидит за роялем, играет, как я расслышал через дверь «Пятнадцатый этюд» Шопена. Музыка прервалась, и я зашел, извинившись.
– Устроился? – спросил профессор, ответив на мое приветствие кивком головы.
– Да, все в порядке, но заниматься буду в институте. Квартиру с инструментом найти не удалось.
– Приходи утром к шести, опоздаешь – останешься без класса. Три часа до лекций у тебя всегда будут. И вечером будешь заниматься – с 19 до 23-х. Лениться не надо. Учил что-нибудь летом?
– Да, «Двадцать четвертую» сонату Бетховена и первые пять быстрых прелюдий из «Клавира» Баха – для техники. Ноты с собой, хочу сегодня позаниматься.
Договорились, что завтра приду на первый урок.
– Я еще поиграю час. Подойди в диспетчерскую и перепиши класс на себя.
Признаться, удивился встретить профессора в воскресный день на рабочем месте. Но впоследствии выяснилось, что Владимир Григорьевич приходит на работу к шести утра и сам играет. Потом с девяти до обеда дает уроки. С двух часов приступает к выполнению обязанностей декана факультета. И так каждый день. Без выходных и праздников. Это многих восхищало, а некоторые студенты даже стремились
подражать. Его поведение серьезно дисциплинировало факультет. Трудно было прогуливать утренние занятия, когда декан факультета, профессор каждый день приходит играть. И все знали, что есть журнал, который Владимир Григорьевич всегда может посмотреть. Правда, утром он не тратил время – быстро брал ключ и шел заниматься. Но все шахматисты знают (а теперь узнает и читатель) – «угроза сильнее ее осуществления»!Ныне, подбираясь к своему семидесятилетию, понимаю, как ему было нелегко. Каждодневные занятия требовали серьезнейших волевых усилий – мотивация почти отсутствовала, ибо играть филармонические концерты он не собирался – время ушло. Поэтому мог вообще не заниматься регулярно, как поступают многие преподаватели консерватории. Они играют только в классе, студентам фрагментики показывая. Мог бы играть поменьше – полчасика в день вполне достаточно для поддержания формы педагога-пианиста, а он, как никто, умел рационально построить «работу над пианистическим аппаратом». Но Владимир Григорьевич строго держался «рахманиновской нормы» – три часа в день [2] . Почему? Как он однажды объяснил:
2
Сатина С. А. Записки о С. В. Рахманинове // Воспоминания о Рахманинове. М.: «Музгиз», 1961. Т. 1. С. 52–53.
– Наше искусство требует каторжной каждодневной работы! И если ее выполнять через усилие воли, то жизнь превращается в страдание, которое долго вынести невозможно. Но наше искусство прекрасно. И легко можно из обязательных занятий сделать хобби. А можно ли уставать от дела, которое любишь?
Хотел было в ответ пошутить, что безделье – хобби попривлекательнее любого другого, но не стал, ибо понимал, что он и говорит, и делает правильно, и музыканту, действительно, ничего другого не остается, как сделать из занятий – хобби. Замечательный пианист Святослав Рихтер до последних дней жизни много занимался и удивлялся, узнавая, что другие того не делают: они что – музыку не любят? [3] Но у Владимира Григорьевича, «помимо любви», был, конечно, еще один мотив – ректор, декан, профессор должен воспитывать студентов. А воспитывал он ненавязчиво – без административных мер, своим примером. Но все же – как трудно преодолевать себя каждый день! Поэтому «его пример» многих и не радовал, а некоторых даже раздражал. Тем более в вузе работали и другие педагоги, которые хоть и не столь требовательны к себе (у них – «другое хобби», как мы говорили), зато улыбчивы до кокетства, остроумны, отзывчивы на жизненные обстоятельства. И ведь они тоже чего-то добивались в профессии. А что касается игры на инструменте, то ее заменяли разговоры о «прежних достижениях», относящихся ко времени консерваторской учебы. Никто не признается в лени, но все сожалеют, что вот сейчас нет возможности заниматься – семья, болезни и проч., а ведь «так хочется!» (обманывают – возможно, и себя в том числе). Им верят. И живут они неплохо – без самоограничений, без подвижничества. И студенты их любят – за человеческое отношение, за доброжелательность, за то, что всегда защитят, да мало ли еще за что – за улыбчивость, человеческое обаяние, за приятный тембрально окрашенный голос, за то, что «хвалят петуха». И еще – они часто бывают весьма талантливыми музыкантами, могут что-то дельное показать, полезному научить. И в этом смысле – в вузе они «на месте». А студент консерватории сам выбирает – у кого учиться, кому подражать. Но вопрос С. Т. Рихтера о любви к музыке, так и будет оставаться для них «вечным укором».
3
Монсенжон Б. Рихтер. Диалоги. Дневники. М.: «Классика-ХХI», 2003. 477 с.
На следующий день был первый урок. Подготовился хорошо, играл уверенно. Владимир Григорьевич, поставив ноты «Двадцать четвертой» Бетховена на пюпитр, сидел за соседним роялем. Внимательно слушал, не останавливал. Я доиграл. Он похвалил. И тем не менее стал заниматься. И часовой урок ушел на разбор… первой странички сонаты. Был проанализирован каждый аккорд, каждый штрих, каждая динамическая подробность. Он объяснял, показывал, требовал непременного выполнения задания и не переходил к следующему, пока не слышал нужного звучания в моем исполнении. Текст разбирался на мельчайшие составляющие, а потом складывался, подобно тому, как из деталей и винтиков «конструктора» складывается игрушка. «Конструктивистская» работа дополнялась объяснением художественного смысла. Профессор не повторял того, что написано о сонате в книгах [4] (это я как раз знал – «начитан был», как все замечали). Казалось, образы, поэтические аналогии рождаются у него импровизационно в процессе объяснения…
4
Гольденвейзер А. Б. 32 сонаты Бетховена. М.: «Музыка», 1968. 286 с.; Кремлев Ю. А. Фортепианные сонаты Бетховена. М.: «Советский композитор», 1972. 335 с.; Рубинштейн А. Г. Лекции по истории фортепианной литературы. М.: «Музыка», 1974- С. 47–56.