Из воспоминаний
Шрифт:
Конечно, я мог бы привести множество примеров, которые противоречили этой примитивной схеме. Но у нас не было полемики. Лишь в отдельных случаях мне удавалось повернуть рассказ Ильи Григорьевича в нужное мне русло.
Оказалось, что Эренбург присутствовал на двух заседаниях Верховного суда СССР, когда там начался судебный процесс по делу Бухарина, Рыкова, Крестинского, Ягоды и других. Илья Эренбург с детства был знаком и дружен с Бухариным, они учились в одной гимназии. Они поддерживали самые добрые отношения в 20–30-е годы, и Бухарин часто просил писателя о статьях и очерках для «Известий», где много лет был главным редактором. Эренбург не верил обвинениям, которые были предъявлены Бухарину, но предпочитал молчать. Перед самым началом фальсифицированного процесса писателю принесли пропуск на заседания Военной коллегии Верховного суда. От Эренбурга не скрыли, что это велел сделать сам Сталин, заметив: «Пусть пойдет и посмотрит на своего
Несколько метких замечаний высказал Эренбург и в отношении Ежова. Он рассказал, как после публикации своих мемуаров «Люди. Годы. Жизнь» получил большое, на двенадцати страницах, письмо дочери Николая Ежова, которая жила где-то в провинции под другой фамилией. В мемуарах Эренбург оспаривал термин «ежовщина» и писал, что было бы ошибочно винить в терроре 1937–1938 годов этого невысокого и малозначительного человека. Дочь Ежова усмотрела в этой фразе некое оправдание отца, которого она продолжала любить. Она писала и об отце, и о трудностях своей жизни после того, как он «исчез». Я попросил Эренбурга показать мне это письмо, а также другие письма о Сталине, которые он получал: я лишь прочту их и верну писателю. Эренбург сразу же согласился, но заметил, что ему надо еще найти это письмо. Однако он его не нашел. Архив писателя содержался явно не в лучшем виде: сотни рукописей и папок с бумагами были в беспорядке свалены на антресолях.
Очень много рассказывал мне И. Эренбург о последних месяцах жизни Сталина, о «деле врачей», о начавшейся тогда недолгой, но дикой и интенсивной антисемитской кампании, о проекте письма знаменитых советских деятелей-евреев Сталину. Илья Эренбург это письмо не подписал, но написал собственное письмо, которое Сталин прочел. Эренбург гордился своим поведением в эти февральские недели 1953 года. Пропустив десять лет, Эренбург перешел к событиям 1963 года, когда состоялась его продолжительная и последняя встреча с Н. С. Хрущевым. На этой встрече по просьбе и настоянию писателя Хрущев согласился на полную реабилитацию знаменитого деятеля Октябрьской революции и первых советских лет Федора Раскольникова.
Наша встреча растянулась на несколько часов. Эренбург говорил много важного и интересного для меня, по-прежнему не задавая никаких вопросов. Физически Эренбург казался слабым, даже дряхлым стариком, но его суждения были острыми и быстрыми, он не уставал говорить, а его глаза поражали ясностью и выразительностью. Я не видел никаких признаков интеллектуального увядания. Во время краткого перерыва мы пили чай или кофе. От не слишком настойчивого приглашения к обеду я отказался, и после того как наш разговор, или, вернее, монолог Эренбурга подошел к концу, я ушел, искренне поблагодарив писателя за его советы и свидетельства. О каких-либо других встречах речи не было. Илья Григорьевич готовился к большой зарубежной поездке.
Наша вторая встреча произошла через несколько месяцев, уже в начале 1966 года. Она была связана с письмом двадцати пяти крупнейших деятелей советской науки и культуры XXIII съезду КПСС, протестовавших против попыток реабилитации Сталина. Хотя «письмо двадцати пяти» было уже отправлено в Кремль, сбор подписей продолжался, и организатор этой акции публицист Эрнст Генри (С. Н. Ростовский) попросил меня поговорить на этот счет с Эренбургом. И. Эренбург сразу же принял меня, быстро прочитал письмо и тут же подписал оба экземпляра предложенного текста. Мне показалось, он был даже доволен, что его не обошли в этой важной антисталинистской акции. Он сказал, что подписал бы письмо и раньше, но его не было в Москве. Беседа была недолгой. Эренбург только спрашивал, как отнеслись разные люди к этому письму, кто еще его будет подписывать и кто отказался.
В третий раз я был у И. Г. Эренбурга не один. Он устраивал ужин в честь Евгении Семеновны Гинзбург и Надежды Яковлевны Мандельштам. Евгения Семеновна просила меня сопровождать ее, и я с готовностью согласился. Мы пришли к Эренбургу около семи часов вечера, а ушли уже после одиннадцати, ближе к полуночи. За столом была и жена Ильи Григорьевича – Любовь Михайловна. Закуски, вино, а потом и все остальное подвозила к нам на специальном столике домработница. Вино употреблялось только французское.
Эренбург пользовался привилегией выписывать прямо из Парижа не только вино и привычные для него деликатесы, но и французские газеты и журналы.Было очевидно, что Надежда Мандельштам, книгу воспоминаний которой я незадолго до этого прочел, хорошо знает порядки в доме Эренбурга. Е. С. Гинзбург и я на таком приеме были впервые. Евгения Семеновна была прекрасным рассказчиком, и ей было о чем рассказать. Но и теперь за столом говорил почти исключительно хозяин дома, а его жена лишь виновато улыбалась гостям – мол, ничего не поделаешь. Однако было бы странно обижаться: все, что рассказывал Эренбург, было очень интересно. Он рассказывал, например, о приеме у Мао Цзедуна, на котором присутствовал в составе делегации Всемирного Совета Мира. Речь шла и о некоторых других встречах и беседах, о которых он еще не успел или не хотел писать в своей книге «Люди. Годы. Жизнь». Как-то незаметно писатель перешел и на тему советского еврейства. Было очевидно, что это для него тема весьма болезненная.
«Про меня говорят всякое, – заметил Илья Григорьевич. – Говорят даже, что я доносил на таких людей, как Михоэлс, Фефер, Маркиш… Да, конечно, я знал о многом, но молчал. Но что я мог поделать? Только погибнуть? Я знаю, – продолжал Эренбург, – меня не любят сионисты или фанатики еврейства. Меня не любят и те, кто хотел бы забыть о своем еврейском происхождении. Но ко мне всегда хорошо относились те евреи, которые не порывают ни с ценностями и историей еврейства, ни с ценностями и историей России и русской культуры, так как они родились и выросли в этой стране и заслуженно считают себя частью советского народа, частью Советского Союза. Таких людей среди евреев в СССР большинство, и очень жаль, что и они до сих пор подвергаются разным формам дискриминации». Эренбург несколько раз возвращался к расстрелам деятелей еврейской интеллигенции в августе 1952 года. «Я не знал тогда ничего об этих расстрелах и не имел к этим делам никакого отношения».
В этот вечер я не задавал Эренбургу никаких вопросов. Только поздно вечером я вспомнил о его антресолях, забитых рукописями. Я предложил свои услуги, чтобы привести в порядок эту часть его архива и составить хотя бы простую опись материалов. Илья Григорьевич, казалось, охотно принял мое предложение. Но он опять должен был куда-то уезжать, а менее чем через год Эренбурга не стало.
Примерно через год после смерти И. Эренбурга мне позвонила его вдова и попросила приехать на следующий день с утра. Обстановка в доме на улице Горького была такой же. С брезгливой насмешкой Любовь Михайловна сказала мне, что сразу же после смерти мужа ее лишили многих привилегий. Так, например, она перестала получать французские газеты и журналы уже на второй день после похорон Ильи Григорьевича, хотя подписка была оплачена до конца года. Почта из Парижа приходила в Москву, но ее не доставляли в квартиру писателя и не отдавали вдове. Ее письменно предупредили, что как жена Ильи Эренбурга она сможет пользоваться «кремлевским лечением», но только в течение двенадцати месяцев после его смерти. Это ее огорчило гораздо меньше, чем потеря французской подписки. «Меня бы давно не было в живых, если бы я не пользовалась услугами хороших частных врачей».
Любовь Михайловна подарила мне верстку и машинописные страницы той части мемуаров И. Эренбурга, которая не прошла цензуру и не была опубликована в 60-е годы. Как известно, полная версия мемуаров Ильи Григорьевича опубликована только в 1990 году в трех томах. Главное, для чего меня пригласила вдова писателя, было не в этом. Любовь Михайловна откровенно сказала мне, что хотела бы поддерживать тот уровень жизни, что был и раньше, но для этого требуется много денег. Государственный литературный архив платит ей за разного рода черновики и рукописи книг, статей и стихов Эренбурга, но этих средств не хватает. Конечно, в доме, на даче и на хранении у семьи есть много картин и рисунков Пикассо, Матисса, Сарьяна, Моне, Фалька и других. Но с этой коллекцией она, художница, никогда не расстанется. Она перестала даже давать эти картины для выставок, так как некоторые картины ей не вернули в оговоренные сроки. Но в семье есть разного рода редкие документы, которые она могла бы продать музеям или частным лицам.
Она показала мне несколько таких документов. Это были действительно редчайшие бумаги, например, автографы Петра Первого, соответствующим образом оформленные и прикрытые какой-то пленкой для сохранности. В одном из писем Петр писал палачу, чтобы тот наказал двух мастеровых за их провинности, но царь предупреждал, что их нельзя калечить, так как они хорошо обучены своему ремеслу и должны работать.
Но кто в СССР мог купить такие бумаги? И за какую цену? Аукционов у нас не проводилось, а музеи были бедны и не имели средств. Они покупали экспонаты и у частных лиц, но по произвольно установленным ценам. Сами историки, как правило, люди бедные, и у них нет денег на коллекции редких документов. Я мог посочувствовать вдове писателя, но не мог ей помочь.