Из воспоминаний
Шрифт:
Я не хотел в этих воспоминаниях говорить о том, что имело бы слишком личный характер, как всякие семейные отношения, но в данном случае вопрос стойл несколько шире. Я был в старших классах {122} гимназии, когда отец вторично женился. Наша мачеха была дочерью Ф. Н. Королева, бывшего Директора Петровской Академии, назначенного туда после знаменитого убийства Нечаевым студента Иванова. (Сюжет "Бесов" Достоевского). Совсем молодой она вышла замуж за Ломовского, профессора высшей математики, по словам его знавших, исключительного человека по таланту и знаниям. Очень скоро он покончил с собой. О причине этого при нас не говорили.
Мачеха была другим человеком, чем наша семья. Была писательницей. Еще при жизни матери, когда мы не знали ее, нам подарили ее детскую книгу под псевдонимом Л. Нелидовой - "Девочка Лида". Она нам, детям, очень понравилась; мы не знали, что нам впоследствии предстоит узнать ее автора близко. Ее рассказ "Полоса", напечатанный в "Вестнике Европы", под инициалами Л. Н., произвел сенсацию. Тургенев написал письмо Стасюлевичу, восхищаясь
Влияние мачехи сказалось и в другом отношении; она принадлежала не только к литературной среде, {123} но и к либеральному в ней направлению; этим она только укрепила тот общий крен влево, который тогда распространялся в русском умеренном обществе, как противодействие реакционной политике нового Государя. В юности мачеха была близка и к представителям революционных течений, хотя сама к ним не принадлежала; многих из них она знала и очень ценила. Ее ближайшим другом всегда была Л. Е. Воронцова, которая судилась по процессу 193. Была очень дружна с Л. И. Мечниковым, братом знаменитого физиолога, который стал эмигрантом после того, как принял участие в экспедиции Гарибальди. Была знакома с Г. А. Лопатиным в его последний приезд в Россию.
Любила рассказывать о нем, как об исключительном по "дарованиям" человеке; показывала мне письма к ней Г. И. Успенского, где он ее извещал об аресте Лопатина, и описывал, как он произошел. Эти знакомства и вся эта среда были раньше чужды нашей семье; они стали доходить к нам через мачеху тогда, когда я с этим кругом уже сам сближался через университетских товарищей. Так возникла у нас в доме новая атмосфера.
Мачеха настаивала перед отцом, чтобы он отпустил меня с ней заграницу. Но покуда этот вопрос обсуждался, я получил письмо из Монпелье, от Комитета по устройству в нем Международного Съезда студентов; он меня просил непременно приехать на съезд самому и прислать делегата от наших землячеств. Но я уже не был студентом и не мог быть в депутации. Я передал приглашение в Центральную Кассу и этим вопросом более не занимался. Центральная Касса избрала Делегатом студента Нижегородского землячества, естественника второго курса А. И. Добронравова. Для Русского студента он был типичен: лохматый, с длинными волосами и бородой, неряшливый, французским языком плохо владевший. В своем землячестве он пользовался большим уважением. Я слышал потом {124} много курьезов про организацию делегации. Члены Центральной Кассы письма писали по-русски; их переводил преподаватель французского языка Дюсиметьер. Из осторожности старались писать неясно, чтобы в случае перлюстрации полиция не догадалась, в чем дело. Первый их не понимал сам переводчик. Можно представить, что поняли французские адресаты! После первого же ответа в Монпелье никак не могли догадаться, будет или нет депутация?
Устроив эту посылку, я больше этим вопросом не занимался, и поехал в Швейцарию вместе с мачехой. Во время моей переписки с Комитетом из Монпелье, одна из телеграмм попала к отцу, и его испугала, так как в ней говорилось о высылке ими на мое имя "полномочий". Он боялся, что меня затянут в какое-то опасное предприятие, и, по-видимому, дал специальную инструкцию мачехе наблюдать за моими встречами и знакомствами. По дороге мы на два, три дня задержались в Париже. Там у мачехи было много знакомых и я проводил время не так, как с отцом. Она водила меня по музеям, которыми я пренебрегал в первый приезд, специально ходила со мной в Лувр, смотреть, как я буду восхищаться "хозяйкой Лувра" - Венерой Милосской. Зато на Эйфелеву башню она не хотела даже смотреть. Наши вкусы не совпадали. Мы видались в Париже с одним очень известным русским художником-миниатюристом - Похитоновым, отцом трех очаровательных крошечных девочек, из которых одну я потом видел уже в бытность послом, как известную русскую благотворительницу Мадам Bienaimee. Приезжали к нам с визитами друзья и ее, и отца.
Делакруа, о котором я уже говорил, преподнес мне книжку Мечникова, которую в России достать я не смог. Кто-то из русских повел нас на лекцию П. Л. Лаврова. Я в первый и последний раз его увидал, хотя его "Исторические письма" уже читал и имел о нем представление. Лекция его по содержанию не была {125} интересна. Но этот отдельный "салон" дешевого ресторана, где мы собрались, и куда из соседних зал доносились и крики, и пение, этот почтенный старик, и видом и манерой мне напоминавший С. А. Юрьева, и который в такой обстановке кончал свою долгую жизнь, преследуемый правительством своей родины - всё это вместе представляло такой яркий контраст между "Самодержавной Россией" и "Западом",. который был убедительнее пропагандных речей. В этом собрании я неожиданно для себя встретил знакомых из Парижской Ассоциации, но мог
только несколько минут с ними поговорить. Этой случайной встречи оказалось достаточно, чтобы мачеха испугалась, что мне за это в России может "достаться" - хорошая параллель к судьбе самого Лаврова. На другой день мы из Парижа поторопились уехать в мирный и спокойный Монтре на берегу Женевского озера.Как только в Монтре мы осели на месте, у меня для умственной работы оказалось достаточно времени. Я засел за книги, и между прочим за книгу Мечникова. Она была посвящена истории четырех первых цивилизаций: Китая, Египта, Индии и Ассиро-Вавилона, возникших по течению исторических рек. Но заинтересовали меня в ней более всего те первые главы, где Мечников излагал свои взгляды на модную в то время проблему о сущности исторического процесса. Я был уже достаточно в курсе русских споров этого времени, между "объективною" и "субъективною" школой. Глава "объективной" школы, которым считался Спенсер, учил, что "общество есть организм" и потому развивается так же, как всякий организм; прогресс и для него должен состоять во всё большей Дифференциации его на части в силу разделения труда, и интеграции тех частей, которые исполняют те же самые функции. В этом и должно было видеть "прогресс". "Субъективная" школа, которая у нас была представлена Михайловским, находила, что это не {126} верно. У общества, в отличие от организма, нет commune sensarium, единого сознания, а за то, у всех частей его, то есть людей, которые соответствуют клеточкам организма, есть сознание своей отдельности от других. В своей книге "Борьба за индивидуальность" Михайловский доказывал, что в обществе прогресс должен заключаться в развитии наибольшей самостоятельности и многосторонности "личности". Так объективная и субъективная школы как будто говорили о разных предметах: одна о том, что есть в жизни, а другая о том, что в ней должно было бы быть, и чего можно в ней добиваться воздействием на развитие общества "критически мыслящей личности".
Мечников в мои юные годы пленил меня тем, что нашел "выход" из этой "антитезы". Главная часть его сочинения, зарождение культуры на "исторических реках", в чем была его главная научная ценность, меня мало затронула. Но его соображения о развитии общества показались "откровением". Более 50 лет я не держал в руках его книги, и знаю, что его теория не получила в науке признания и даже привлекла к себе мало внимания; но не могу себе отказать в удовольствии припомнить то, что в памяти от нее сохранилось.
Для Мечникова общество не было организмом, как думал Спенсер; но за то всякий организм был в сущности обществом. Общество начинается там, где появляется сотрудничество единиц, работающих для их общего блага. Толпа людей в библиотеке не есть общество, ибо они там не сотрудничают. А два носильщика, несущих бревно на плечах, -- уже общество, и законы общественной жизни можно строить на них. Если начинать с простейших явлений, чтобы переходить к более сложным, то мы увидим, что организм и общество развиваются параллельно. Организм начинается с соединения одинаковых клеток в одно механическое целое - ткань. В ней все клетки исполняют одно и то же назначение и соединены {127} только внешней силой. То же и в обществах.
В простейшем их виде люди объединены в них только внешней властью, часто в ее элементарном виде - Монархом. Соединение и сотрудничество людей было необходимо на берегах "исторических рек", которые требовали от людей согласованной борьбы с капризами их природы, устройства плотин, ухода за ними и т. д. Реки ставили людям дилемму - или работать общими силами по плану или погибнуть: так начиналась первая победа людей над природою, появление цивилизации, ценой потери свободы людей, и их подчинения власти. Без этого не было бы цивилизации, и общество не развилось бы выше зародыша. Но это только первоначальная стадия. Далее начиналось развитие, которое и в организме и в обществе шло параллельно. В организме начинается разделение жизненных функций между отдельными тканями; связь тканей поддерживается необходимостью их друг для друга и для существования всего организма. Ему соответствует и тот тип государства, где не власть предписывает каждому человеку исполнение нужного для всего общества дела, а где разделение труда происходит по сознанию его общей пользы для всех. Это более высокая форма общественной жизни. И наконец есть третья и высшая стадия организма и общества. В организмах - это брачная пара, где отдельные индивидуумы добровольно сходятся, выбирая друг друга для совместного исполнения органической функции - продолжения рода. Такова должна быть и структура у наиболее совершенного общества. Она выше и только "механической связи" и "зависимости частей друг от друга"; она основана уже на добровольном согласии.
Эту эру общественной жизни и открыла нам Французская Революция - с ее лозунгами: свободы, то есть отрицания внешней механической силы, равенства, то есть равноценности различных общественных функций, и братства, то есть добровольного {128} объединения всех. Это было мельком изложено в предисловии к книге Мечникова, и в отдельной журнальной статье Evolution and Revolution (Эволюция и революция.), которую я тогда добыл и перевел. Вспоминать эту теорию мне доставляет теперь такое же удовольствие, как перечитывать романы Жюля Верна, которыми увлекались в детстве. Я был ею пленен потому, что она внушала, что общественная жизнь сама собой, в силу законов природы, развивается в хорошую сторону, то есть в сторону уважения к личности, и что нужно только помогать этому естественному ходу вещей, а не стараться его изменить. Человечество само собой идет к лучшему, а не к худшему.