Из жизни идей
Шрифт:
Все же она не забывает и о долге гостеприимства; солнце зашло, пора путникам на покой. Посылают за Эгисфом; тем временем сумерки усиливаются; когда он приходит, густой мрак покрыл всю сцену – самая подходящая обстановка для того, что имеет теперь свершиться. Полный радостного нетерпения, Эгисф спешит во дворец к чужестранцам, чтобы услышать подтверждение приятной вести; там его и настигает смерть. Все это происходит быстро, как нечто побочное и маловажное; главное – впереди. Вызванная поднявшимся криком, Клитемнестра выходит на сцену: "Что случилось?" – "Мертвые убивают живых!" – слышит она в ответ. Слова эти объясняют ей все; решившись защищаться до последней возможности, она посылает слугу за секирой – той проклятой секирой, которой она некогда убила мужа. Поэт нарочно упоминает об этой черте дельфийской Орестеи, чтобы оттенить свое отступление от нее в следующем. Еще до возвращения слуги Орест выходит из мужской половины дворца; в руках у него меч,
Безоружная, да, – но зато мать. Она знает это. "Остановись! – кричит она исступленному сыну, разрывая одежду, покрывающую ее грудь. – Пощади лоно, на котором я так часто тебя убаюкивала, пощади грудь, молоком которой я тебя вскормила!" Перед этим видом решимость вторично оставляет Ореста. "Что делать, Пилад? – спрашивает он. – Могу я пощадить свою мать?" Пилад стоит тут же при нем; он неотступно и молчаливо сопровождал его, как немой свидетель того, о чем знали только они, да святая гора Аполлона; здесь он в первый и единственный раз нарушает свое молчание. "А воля Феба? – говорит он. – А клятва твоя? Всякую вражду предпочти вражде бога". Вот, значит, что дает руке Ореста решительный толчок: не голос сердца, не воспоминание об отце, не увещания сестры – все это пересилил вид обнаженной материнской груди; первым и последним двигателем кровавого дела остается воля дельфийского бога.
Наконец все свершено. При первом свете утренней зари мы опять видим Ореста, перед ним с одной стороны – трупы казненных, с другой – роковой плащ, в котором был убит Агамемнон. Кругом народ; прежде чем занять престол отца, Орест должен оправдать перед аргосцами свой поступок. Взволнованным голосом произносит он краткое, но сильное слово; народ его одобряет. Да, убийство царя было возмутительным делом; да, убийц постигла поздняя, но справедливая кара. Итак, все сочувствуют Оресту; что же он не сходит с амвона, не возвращается в свой дворец?.. Он продолжает стоять на том же месте, неуверенно смотря то на убитую мать, то на окровавленный плащ отца; точно не сознавая, где он находится, отдается он влечению своей блуждающей мысли:
Виновна ты? Иль нет? Но вот свидетель, Кровавый плащ изобличит тебя: Эгисфа меч оставил след на ткани, И бурое, старинное пятно Поныне блеск порфиры разрушает. В чужой земле изгнанником я вырос, Но этот день сознанье мне вернул. Твою, отец, оплакал я кончину, Ты отомщен; но горю нет конца, И в трауре стоят передо мною Сестра и мать, и весь мой род – и ваш Победный клик терзает сердце мне!Напрасно голоса из народа стараются успокоить юношу – что значат их бледные утешения! Да, всякая жизнь полна печалей, никто не вышел чистым из ее омута, но при чем все это здесь?
Нет, нет, постойте, дайте досказать! Чем кончится все это – я не знаю; Вне колеи умчался конь ретивый Души моей, поводья ускользают Из рук, умом не в силах управлять я. Я слышу: ужас песнь свою играет, И сердце пляшет под ее напев… Пока в уме сознанья искры тлеют, Взываю к вам; я вправе был, друзья, Ее убить, противную богам Преступницу, что мне отца сгубила. Сам Аполлон отвагу мне внушил; " Послушавшись, греха не сотворишь ты ", - Сказал он мне; "ослушавшись…", но нет! Тех ужасов язык не перескажет. Смотрите же: паломником иду я, Святую ветвь десницей поднимая, В срединный храм, на очаге где Феба Его огонь горит неугасимый. Вас я прошу – все виденное вами В своей душе, друзья, запечатлеть И рассказать в тот день, когда со странствий На родину вернется Менелай. Простите ж все; оставить вас я должен: Я мать свою своей убил рукою – Ни жизнь, ни смерть той славы не сотрут!Вот где впервые из-под дельфийской концепции мелькает новое, неведомое доселе начало. Сам бог внушил юноше, что он не сотворит греха, исполняя его волю, и юноша поверил ему; все одобряют его: и сестра, и друг,
и весь народ; все признают волю бога непогрешимой – и все же он не чувствует себя спокойным. Тщетно старается он опереться о тот свой посох, который до тех пор служил ему столь надежной опорой, – посох выскользает у него из рук; какая-то таинственная сила говорит ему, что он все-таки не прав, что есть нечто, против чего сам бог бессилен.Еще одно мгновение – и расшатанный ум Ореста уступит напору этой новой силы; овладевающее им безумие поэт, следуя народным представлениям, воплотил в образе ужасных богинь-мстительниц подземной тьмы. Не паломником, нет, – точно зверь, преследуемый стаей псов, мчится Орест к храму-средоточию Земли, где над останками сраженного Змея горит неугасимый огонь на очаге Феба.
X. И все-таки до сих пор протест против дельфийской Орестеи заключался в одном только настроении, вызванном поэтом; сама фабула изменена не была. И там Орест оставлял свою родину, гонимый Эриниями; спасаясь от них, он бежал в Дельфы, и Аполлон, очистив его, дал ему свои стрелы, с помощью которых он отогнал от себя своих мучительниц. Согласится ли Эсхил увековечить в своей поэме торжество дельфийского бога над силами Земли и смутной совестью человека? Согласится ли он подтвердить дельфийский догмат, что Аполлон властен отпускать человеку его грех?
Орест в Дельфах, но Эринии с ним; Аполлон очистил своего просителя, но Эринии не удаляются; они только заснули и дали преступнику несколько вздохнуть и опомниться, но они не оставляют его и готовы вновь его преследовать, лишь только он покинет священную обитель. И Аполлон сознает свое бессилие. "Беги, – говорит он Оресту, – и не давай усталости победить тебя; они не отстанут от тебя, будешь ли ты держать путь по материку или чрез море. Но иди к городу Паллады и, подойдя к ее храму, ухватись руками за ее старинный кумир. Там найдем мы судей над тобой и ими; властвуя над убедительным словом, мы обретем спасение для тебя".
Вся дальнейшая драма – только развитие этой новой исторической мысли, благодаря которой афинская гражданственность восторжествовала над дельфийским теократизмом. Не полновластным господином совести, нет, – защитником преследуемого преступника является Аполлон в Афины, перед суд Паллады. Вняла Паллада речам обеих сторон; но и она не решается произнести приговор, который явился бы законом, извне навязанным человеческой совести. Пускай человеческая личность ищет себе опоры и оправдания во мнении совокупности лучших из равных себе – вот завет Паллады грядущим временам – всем временам, как она сама объявляет. Учреждается суд на "Аресовом холме"; сходятся двенадцать ареопагитов, избранных из числа лучших афинских граждан; выслушав увещание обеих сторон – Эринии и Аполлона, – они молча подают свои голоса. При счете голосов число оказывается равным за и против Ореста; но Паллада присоединила свой голос к тем, которые были поданы в его пользу, и он признается оправданным. Остается одно: умилостивить гнев Эринии. Они собираются проклясть страну, которая приютила и оправдала матереубийцу; но сама Паллада их умилостивляет учреждением им культа под тем же Аресовым холмом.
Орест чувствует, что грех ему отпущен; с жаром благодарит он богиню, спасшую его и его дом, и обещает ей и ее городу на веки вечные дружбу и помощь своих потомков, т. е. аргосцев. Оставим политический характер этих последних обещаний; для нас достаточно одного: что, будучи оправдан судом Ареопага, Орест чувствует себя свободным от греха; оправдан же он был даже не большинством, а только равенством голосов. Для чего понадобилась поэту эта последняя фикция? Почему, желая представить в своей драме оправдание Ореста, не представил он его единогласным? Потому, что он хотел противопоставить резкой и безусловной аксиоме дельфийского теократизма столь же резкую и безусловную аксиому афинской гражданственности. "Ты найдешь себе опору и оправдание во мнении совокупности лучших из равных тебе", – гласил завет Паллады. И тут возникал вопрос: безусловно ли? И Паллада отвечала: "Да, безусловно". – Даже если это мнение выразится только большинством, даже – если только равенством голосов? – "Да".
Итак, один голос решает участь подсудимого и, что важнее, сомнения совести грешника в ту или другую сторону. Но если это так, то где же совокупность? Сознавал ли поэт это затруднение? О да, сознавал. "Честно ведите счет голосам, чужестранцы, – говорит Аполлон ареопагитам, – тщательно следя, чтобы при разборе не случилось ошибки. Отсутствие одного голоса может причинить великое горе; прибавление одного голоса может вновь поднять пошатнувшийся дом". Но, говоря так, он только подчеркивает затруднение, а не разрешает его. И снова возникает томительный, проклятый вопрос: "Могу ли я считать, что нашел себе опору и оправдание во мнении совокупности лучших из равных мне, если эта совокупность сводится к одному лишь голосу?" И на этот вопрос Эсхил ответа не нашел.