Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Изамбар. История прямодушного гения
Шрифт:

«Я знаю», – ответил епископ шепотом самому себе.

– Почему ты так уверен, что брат Изамбар греческой веры? – не преминул, однако, спросить он вслух.

– Да ведь это же очевидно!

– Что очевидно? То, что он грек?

– Не знаю, ваше преосвященство, – смутился монах. – Разве нужно быть греком, чтобы исповедовать веру по-гречески?

«А ведь и в самом деле!» – подумал монсеньор Доминик, удивляясь, как он сам до сих пор ни разу не допустил такую вероятность. Наверное, в глубине души епископу очень хотелось, чтобы Изамбар оказался греком.

– Ты прав, конечно. Только не забывай, дитя мое, что прилюдно словосочетания «греческая вера» и «вера по-гречески» следует заменять на «греческая ересь», – услышал опешивший монах. – На это аббатство хватит одного брата Изамбара. Я надеюсь, ты не собираешься пойти по его стопам, несмотря на все свое восхищение?

Брат Клемент растерялся не на шутку. Его круглое лицо вытянулось

от мучительного недоумения. Монсеньор Доминик почувствовал какое-то злорадное удовольствие.

– Как я понял, ты хотел спросить, нет ли греха или ереси в твоем восхищении с богословской точки зрения, – продолжал епископ ласковым пастырским тоном. – Я охотно тебя успокою. Даже в том случае, если брат Изамбар будет осужден, ты можешь восхищаться его добротой и терпением сколько угодно. «Ересь» – понятие, связанное с умом, но никак не с чувствами. Однако многие об этом забывают, вот в чем беда. Так что мой тебе совет: держи свои чувства при себе, особенно к тем, кто попал под подозрение. И вообще, дитя мое, чувства следует сдерживать. По крайней мере, для того, чтобы не оказаться в яме по недоразумению. Если бы брат Изамбар не владел собой столь совершенно, он не выдержал бы тех страшных мучений, о которых ты поведал мне. Только человек с его несгибаемой волей и железной выдержкой может позволить себе роскошь поступать по совести и не жалеть об этом; он может позволить себе и ересь как изящный каприз виртуозного мышления, а собственную смерть превратить в алхимический опыт; он может позволить себе даже доброту до безумия. Он волен в себе совершенно. Он свободен, даже сидя в зловонной яме. Я согласен, это восхищает. Но восхищение сродни ослеплению. И лишь когда оно пройдет, можно увидеть явление в истинном свете, ибо чувства нарушают покой ума. Я желаю тебе, дитя мое, чтобы твой ум достиг зрелости и в нем наступил покой.

Не преминув подкрепить свое пожелание епископским благословением, монсеньор Доминик распахнул дверь и вышел, оставив оторопевшего монаха размышлять над услышанным в неуютной, заваленной монастырским хламом каморке.

* * *

Когда епископ елейным голосом советовал брату Клементу упражняться в сдерживании чувств и ссылался на пример несравненного стоика Изамбара, в его собственной душе кипело возмущение, так что он и сам мог бы послужить не худшим примером. Выслушав рассказ монаха, а затем и его признание, монсеньор Доминик негодовал на изувера и идиота настоятеля. Что он здесь устроил, этот заплывший жиром каплун?! Во что превратил монастырь? А главное – чего добился? Брат Клемент ведь и сам справедливо заметил, что не одинок. И это понятно. Монсеньор Доминик, вопреки желанию, отчетливо помнил тонкие белые косточки: острые лопатки, оголенные ребра, даже позвонки… На них почти ничего не осталось! Раз увидев, такое не забудешь никогда. И не перестанешь задаваться вопросами. Чудо веры? Совершенство природы? Божественное вмешательство или помощь дьявола, в которую, похоже, в глубине души не верят даже тайные поклонники стоиков во главе с рябым Себастьяном? Ведь брат Клемент при своем мягком сердце отнюдь не ошибался: большинство монахов боятся об этом не то что говорить – даже думать! Но мысли-то в голову приходят, и разрешения не спрашивают. Вполне естественно, что аскетов, как истинных, так и мнимых, во всей этой истории волнует вопрос «как?», а не «почему?». Для них Изамбар – мученик за «греческую веру», причем в полном соответствии с традицией, под стать великим столпникам и страстотерпцам христианского Востока. Вероятно, в те ночи, когда он лежал без движения, истерзанный, в кровавых лохмотьях, особо пылкие братья уже воображали его на небесах, в компании святой Марии Египетской. Разве страсти брата Изамбара не воплощение православного смирения? Это смирение не только перед любимыми братьями, но и перед землей, даже перед червями и насекомыми. Тут впору икону писать! И в монашеских душах она уже написана, причем не кем-нибудь, а отцом настоятелем, ярым врагом «греческой ереси». Уж он постарался на совесть! Да и доктора угораздило высказаться. «Как будто его тело неподвластно гниению»! Таких диагнозов, хоть и под вопросом, старый циник никому еще не ставил. Да и новых идей по теории врачевания в голову ему не приходило уж давным-давно!

Этот сумасшедший математик посводил с ума всех! Абсолютно всех! Монсеньор Доминик сам слушал его, разинув рот, и даже не мог ничего возразить на его безумные фантазии, чувствуя себя перед ним дурак дураком.

Прав был Эстебан – не даром ведь они столько лет знакомы! Да и Клемент тоже упомянул о безумии. Кто же в здравом уме по каким-то смехотворно-туманным причинам допустит над собой все то, через что прошел этот монах, который верит в неопределимо абстрактного Бога и непрестанно созидающуюся Вселенную, подобную геометрической прогрессии? Очевидно, ум его переутомился от вычислений.

Он сделал в математике настоящие открытия, да, это так, но какой ценой!

Прав Эстебан! Тысячу раз прав! Это безумие, и оно неизлечимо; но если бы Изамбара с его Filioque не стали трогать, он тихо дожил бы до старости и перевел бы еще множество книг, греческих, еврейских, арабских… Пусть бы молчал себе на здоровье! А теперь монсеньор Доминик должен расхлебывать заваренную настоятелем кашу, осудив безумца, после чего как минимум половина местных монахов будет втайне молиться Изамбару как святому, а уж их лояльность к «греческой вере» возрастет непременно, и дай Бог, чтобы через пару лет епископу не пришлось иметь дело с ее новыми исповедниками.

Монсеньор Доминик испытывал сильнейшее желание посадить в яму самого настоятеля. Да и всыпать ему хорошенько не помешало бы. Такое желание уже возникало у епископа и прежде. Преподобный, видимо, догадывался об этом и старался не попадаться на глаза монсеньору.

Полночи епископ убеждал себя в безумии Изамбара, приводя один за другим аргументы и соглашаясь с ними. А наутро отправился к нему на урок арабской алгебры.

* * *

Яркое солнце царило в маленькой келье наравне с ее хозяином. Свет заливал стены, пол, золотил солому монашеского ложа, выбеливал тонкие желтоватые листы пергамента.

– Видишь, Доминик, здесь ты ошибся на пять градусов. Луна уже в Весах. И опять получается квадратура, та самая, которая тебя интересует. Эту задачу можно решить, составив уравнение, всего в два действия. Смотри…

– Так просто, через пропорцию?!

– Именно. Я рад, что ты понял.

Еще бы монсеньор Доминик не понял! Когда тебе так объясняют, не понять невозможно. И кажется, что все просто. Остается только удивляться, как ты не дошел до этого сам. Лишь потом, наедине с собой, пробежав глазами записанное, сознаешь, что не дошел бы ни за что на свете. Чтобы дойти, нужно сочетать в совершенном равновесии свободу и точность, логику и воображение. А чтобы объяснять так просто, так легко, с таким удовольствием… Нужно быть Изамбаром!

Мягкий, чистый, спокойный голос, теплый взгляд, вдохновенный полет мысли, неторопливые, строго выверенные слова… И еще – удивительная, утонченная чуткость.

– Не отвлекайся, пожалуйста. Я повторю.

И это – без упрека, с понимающей улыбкой, всякий раз, как только епископское внимание хоть на миг уплывало в сторону. И если у монсеньора Доминика возникала потребность задать вопрос, не успевал он раскрыть рта, как Изамбар уже отвечал ему, неизменно уточняя именно те детали и частности, в которых сомневался его слушатель.

Епископу невольно вспомнился его первый учитель, что когда-то очень давно давал уроки арифметики тому, кого звали просто Доминик, тогда еще безусому мальчишке. Тот учитель тоже был ученым монахом, читал по-гречески, питал к науке подлинную любовь, умел выразить мысль лаконично и ясно и сам получал от этого удовольствие, причем такое, что, в общем-то, и не нуждался в аудитории. Увлекаясь, он походил на токующего глухаря – ученик его тем временем мог преспокойно ковырять в носу и считать ворон, не от дурного нрава, а как всякий мальчишка, еще не усвоивший привычки к прилежному учению. Когда же выяснялось, что Доминик пропустил мимо ушей самое важное, учитель чувствовал себя задетым, искренне возмущался и частенько его наказывал. Вообще он был довольно строг и ревнив, как большинство учителей, завоевывал внимание розгами и не мог взять в толк, как кто-то умудряется не понимать азов математики.

А вот с таким учителем, как Изамбар, любой ученик усвоил бы эти азы легко и с радостью и зажил бы с ним душа в душу. Изамбар, наверное, просто не умел сердиться, зато безошибочно улавливал отклик на каждое свое слово. Ему был важен не только предмет, но и слушатель.

– Не думай обо мне, Доминик. Ты заметил, откуда взялось это число? В знаменателе было триста шестьдесят.

– Ты сократил дробь.

– Совершенно верно. Третья формула выводится аналогично. Попробуй сам.

Цифры мчались хвостатыми кометами. Мчались планеты по зодиакальному кругу. Летели часы, как минуты. И когда солнце село за горизонт, оба очнулись и вспомнили, что один из них – епископ, а другой…

– Завтра мы рассмотрим некоторые тригонометрические функции, которые очень тебе пригодятся, – сказал Изамбар. – Ты сможешь решать куда более сложные задачи, чем сегодняшние, если поймешь мою теорию. После того как ты научишься это делать, Доминик, по большому счету я буду тебе уже не нужен.

Он увидел, как вздрогнул епископ от его последних слов, и прибавил:

– Сегодня наше с тобой внутреннее время было общим. Я рад.

И епископ чувствовал себя безмерно польщенным тем, что этот человек делит с ним свое время и свои знания, свои догадки и открытия, делит на двоих, делая общими, и охотно соглашался с ним в его взглядах на время, на деление, на геометрию, на общее и частное. Чем больше он слушал, чем глубже вникал, тем меньше ему хотелось спорить.

Поделиться с друзьями: