Избранная проза
Шрифт:
Командир виселицу свою спичечную раскидал, встал из-за стола, ноги ножницами раззявил. Голос мягкий, а под ним так смола и пробивается.
– Вы бы, мамаша, Кушку своего отравили, что ли. Больно много от него, стервы, опасностев. Это ж все равно, что на ручных гранатах польку плясать. Спокойной ночи. Пока молоко в голову не бросилось, пойду пасьянц «Наполеонову могилу» перед сном разложу.
Смолчала старушка. Драгунский обычай известный: все смешки. Погоди, Изюм Марципанович, с судьбой шутить не барьеры брать…
А Митрий – у буфета он все крутился, – этаким сладким
– Оно точно-с. Которые благородные, сумлеваются. Мужицкий пустобрех. А я верю-с. У нас тоже свои приметы имеются орловские. Выдающие…
– Расскажи, дружок, расскажи. Пирожок, который оставши, можешь себе взять…
– Покорнейше благодарим, закусимши уже. Ежели, к примеру, пробка в графине не тем концом воткнута, значит, гость в дому загостился, пора ему, значит, на легком катере к себе собираться.
Глянула она на графин – поперхнулась, аж глаза побелели.
– Пошел вон, глуздырь! Скажу вот завтра командиру, чтоб тебя на хлеб на воду посадил за приметы твои дурацкие…
Пробку, как следовает, перевернула, сахарницу в буфет замкнула и поплелась к себе с Кушкой на покой – в сонное царство, перинное государство.
Ровно в полночь заржал на конюшне вороной жеребец. Прокинулась барынина мамаша, свет вздула да к командировым дверям:
– Вставай, зять, пожар!
– Дед бабу рожал… В чем дело, мамаша?
– Жеребец твой ржет вороной. Слышишь?
– Не перекрашивать же из-за вас. Я во сне с городским головой пунш пил, а теперь он без меня все высосет. Беспокойная вы старушка…
Денщик тут же стоит, свечку держит, будто ружье на караул. Какой там сон! Белая кофта по бокам вьется – чистый саван. Бумажки в волосьях рыбками прыгают. А жеребец так и заливается. Ужасти-то какие!
– Дом-то у тебя хоть застрахован?
Вздохнул ротмистр: по ком этот вздох, тот бы в щепку иссох… И пошел к себе досыпать. Авось городской голова не все выпил…
А мамаша чулки-мантильку надела и до белой зари на сундучке подремала, – либо в эту ночь, либо в будущую гореть беспременно придется. До утра обошлось, ничего.
А утром еще злее беда накатила. Повела она Кушку на променаж, – с денщиком нипочем не шел, – трах, у самой калитки батюшка в трех шагах поперек прошелестел. Остановился, табачку из табакерки хватил, да как чертыхнется: «Экий дьявольский ветер, половину табакерки выдул, бес его забодай!..»
Вернулась старушка, гайки у нее развинтились, по перильцам кое-как подтянулась. Взошла в столовую, шатается. Ротмистр к ручке, а она в кресло так студнем и осела.
Что еще такое?!
– Ох, друг… Накликала на свою голову. Поперечный поп, табак нюхавши, чертыхнулся… Кушку моего тебе завещаю. Имение – дочке. Не подходи, не подходи лучше, я теперь вроде как в карантине. Черной воспы не миновать.
Подивился ротмистр. Жилка у нее на шее бьется, глаза мутные. Одурела, что ли, мамаша?.. Да и впрямь чудно. Как по расписанию все выходит. Махнул перчаткой, шашку подтянул – «дзык-дзык», на коня сел и в манеж.
Денщик полоскательной чашкой постукивает, хрустальный стакан в руках пищит. Человек
казенный, ему все это без надобности. Мало ли делов?.. Часы на стене – время на спине.Не пила она, не ела цельный день. Все пронзительную соль с пробки нюхала да капустные листья к голове прикладывала. Сахар-провизию, однако, пересчитала, что следует выдала – и на ключ.
Вечером сидит командир один: полстакана чаю, пол – рома. Мушки перепархивают. Тишина кругом. Будто старушку огуречным рассолом залило. В задумчивости он пришел, в полсвиста походный марш высвистывает. Таракан через мизинный перстень рысью перебежал, – что оно по пензенским приметам означает: чирий на лопатке вскочит альбо денежное письмо получать? Тьфу, до чего мамаша голову задурила!
И вдруг, братцы мои милые, как взвоет Кушка в старушкиной спальне… Чисто гудок паровозный. Выскочила старушка в чем была, шерсть на ей дыбом, да к командиру:
– Куда окно мое выходит?!
– На север, мамаша…
Так она и присела:
– Да за что же это напасть такая. Неблагополучные роды?! Это у меня-то? У вдовой старухи?!
– Что ж вы ко мне привязамшись? С Кушки вашего и спрашивайте.
Денщик в дверях стоит, мнется. Почесал в затылке – и за дверь.
Взвыл Кушка еще пуще.
Кинулась она в спальню.
– На юг воет!..
– Это что ж, мамаша, по вашему прискуранту выходит?
– Потолок завалится… Матушки!.. Выноси, Митрий, вещи, у меня уж с утра уложены. Часу здесь не останусь.
– Да что ж вы, мамаша, в своем ли уме? Потолок дубовый, хоть слонам по ему ходить. Бросили бы…
– Нет, зятек, я-то в своем уме, а вот ты попрыгай. Жеребец вороной ржал, поп чертыхался, да еще Кушка подбавил… Чичас к ночному поезду коляску подавай. Помирать, так уж на своих пуховиках…
– Я, мамаша, вашему конфорту не препятствую, – а только, может, приметы ваши пензенские в нашей губернии не действуют?
– Шутить вздумал? Молебен дома отслужу, авось рассосется. Эва, сколько на одну женщину наворочено. Митрий!
Денщик тут как тут. Человек казенный. На барина смотрит: как, мол, прикажете?
– Что ж, закладывай. Действительно, странно что-то одно к другому приторочено.
Митрий за вещи, старушка за Кушку, – ротмистр на ходу ее в плечо чмокнул. Катись горошком!
Гитары бренчат, стаканы звенят, полон дом гостей, – праздник у ротмистра. За вороного жеребца пили, за ветер, который у скоропроходящего батюшки табак из табакерки выдул, за голландской работы собачку Кушку. Дивятся некоторые, руками разводят. Как все, мол, ладно вышло: сама себя пензенская мамаша легким одуванчиком вышибла. Головы ломают, случаи разные рассказывают один другого мудренее.
У кого петух в усадьбе все головой тряс, пока воры кладовую не взломали. Тогда и прекратил. Цыганке одной мышь попала за пазуху – недели не прошло, струна на гитаре лопнула, да ее по глазу. А у свояченицы городского головы родинка была мышастая на таком месте, что самой не видно, – к добру это… Вот она пятьдесят тысяч, как одну копеечку, и выиграла на свой внутренний билет. Поди ж ты…