Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Избранное (Дорога. Крысы. Пять часов с Марио)
Шрифт:

XXVII

…Отложить прежний образ жизни ветхого человека, истлевающего в обольстительных похотях, а обновиться духом ума вашего и облечься в нового человека [86] ,— да уж, он, что называется, стал другим человеком, и я была бы счастлива, если бы ты видел его, Марио, просто ради удовольствия, он так выглядит, что ты себе и представить не можешь: в английской спортивной куртке, локоть в окне, такой загорелый, а потом эти глаза!.. — прямо мечта! — как будто это и не он; вам, мужчинам, везет, как я говорю, — если вы не хороши в двадцать лет, вам остается подождать еще двадцать, уж не знаю, в чем тут дело. И я сразу его узнала, ты не поверишь, красный «тибурон», такой автомобиль с другим не спутаешь, сам понимаешь, другого такого нет, и, хотя я пыталась притвориться, что не вижу его, он — раз! — резко затормозил, прямо как в кино, и автомобиль, словно дрожа, с минуту постоял, а Пако заулыбался: «Ты в центр?» — а я совсем растерялась — ведь Кресенте следил за нами со своего мотокара — «Да». — «Ну, садись», — и дверца уже открыта, и что я могла сделать? Влезла, и там было гораздо уютнее, чем на диване в гостиной, Марио, даю тебе слово, и я ему сказала: «Я в восторге от твоего автомобиля», — и это сущая правда; кажется, что он не касается земли, будто летит по воздуху. И тогда он развернулся и вылетел, как ракета, на шоссе Эль Пинар, а я ему говорила: «Вернись, ты что, с ума сошел? Что скажут люди?», — а он ноль внимания, все увеличивал и увеличивал скорость, и знаешь, что он говорил? — он говорил: «Пусть себе болтают, что хотят», — и мы оба смеялись, прямо безумие, подумай только! — сидим рядышком в «тибуроне», скорость сто десять, так что у меня даже голова закружилась, клянусь; есть вещи, которых не объяснишь, ты только представь себе: этот балбес даже слова путал, а теперь его и не узнать: апломб, спокойствие, говорит вполголоса, не кричит и говорит все правильно, как светский человек, не увидишь — не поверишь, а посмотреть есть на что: столько он всего

повидал, он теперь не сидит на одном месте, этот-то шалопай, подумать надо! И в самом деле, Транси говорила мне об этом в тот вечер, когда я встретила ее; подумай только, еще и месяца не прошло, как Эваристо бросил ее, а ей хоть бы что! — эту женщину горе не убьет; впрочем, она всегда была немного… не знаю, как тебе это объяснить, она никогда ничего не принимала слишком всерьез — представь себе, такая пустышка, и это с тремя-то детьми! — так вот она тоже: «Ты видела Пако, милочка? Он невероятно красив». И это правда, Марио, он изменился до неузнаваемости, и, сколько бы я тебе о нем ни рассказывала, ты не сможешь себе этого представить — какие манеры, какая деликатность! — словом, другой человек, вот и все; а я помню те времена, когда он говорил «поза» вместо «доза» и все в таком роде, прямо несчастье; я не знаю его родителей, но отец у него был в лучшем случае подрядчик, какой-нибудь ремесленник, конечно, семья так себе, но, честно говоря, Пако всегда был умницей, и во время войны он проявил себя великолепно, тело у него как решето, все в ранах, ты и представить себе не можешь. Ну так вот, увидел бы ты, как он вел машину, диву бы дался — какая легкость! — ни одного лишнего движения, он словно родился за рулем. И потом этот запах — смесь дорогого табака и мужского одеколона, и за версту видно, что он занимается спортом, теннисом и еще чем-то в этом роде, а когда курит, то не выпускает сигарету изо рта — вот как! — и это на скорости сто десять — прямо с ума сойти — и щурится, как в кино; я ему говорила, клянусь тебе: «Вернись, Пако, у меня куча дел», — а он давай хохотать, и все зубы у него целы, просто на зависть — подумай только! — «Не будем терять время, жизнь коротка», — и понесся, как сумасшедший, скорость сто двадцать, и тут мы встретили «дос кабальос» Ихинио Ойарсуна — интересно знать, откуда он ехал об эту пору, — я было хотела пригнуться, но почти не сомневаюсь, что он меня увидел, — представляешь, какой ужас? — а Пако: «Что с тобой, малышка?» — и потом: «Ты все такая же», — а я: «Вот глупости! Подумай, сколько лет прошло!» А он так деликатно: «Время для всех проходит по-разному», — ты скажешь, что это пошлый комплимент, но это заслуживает благодарности, тут и спорить не о чем. А когда мы остановились, он с меня глаз не спускал и вдруг спросил — какой срам! — умею ли я водить машину, а я сказала, что чуть-чуть, почти не умею, он ведь постоянно, каждый день видел меня в очереди на автобус среди этих людишек, и я просто не знала, куда деваться, никогда еще мне не было так стыдно, даю тебе слово, да только что я могла ему ответить? — правду, Марио; кто говорит правду, тот не лжет и не грешит: что у нас автомобиля нет, тебе ведь плевать было на требования современности; и ты не можешь себе представить, что с ним было! — хотела бы я, чтобы ты его тогда видел: «Нет? Не может быть!» — как сумасшедший, честное слово, и еще покрутил пальцем у виска; оно и понятно, я же говорю тебе, дорогой, что в прежние времена — это еще туда-сюда, но сегодня автомобиль — не роскошь, а необходимость. А Пако давай курить сигареты одну за другой, выкурил никак не меньше двадцати штук и говорит: «Ну как там Транси?» — и я ему рассказала, что ей не повезло и что если он помнит этих стариков, так вот Эваристо, тот, высокий, женился на ней уже пожилым человеком, а через пять лет бросил ее с тремя детьми и удрал в Америку, кажется, в Гвинею, и тут Пако: «Все мы ошибаемся, не так-то просто сделать удачный выбор», — я прямо оцепенела от изумления, а у него блестели глаза, Марио, и все такое, могу тебе поклясться, и мне стало его жалко — такой отличный мужчина! — я не удержалась и спросила его: «Ты несчастлив?» — а он: «Брось! Я живу, а это уже немало», — а сам все ближе и ближе ко мне, а я, знаешь ли, прямо остолбенела, я хотела как-нибудь помочь ему — я ведь ничего дурного не думала, — и тут я вспомнила, как мы гуляли по Асера, вспомнила нашу юность, Марио, когда этот дикарь Армандо делал рога и мычал — помнишь? — перед тем, как мы стали женихом и невестой, словом, все это, а он: «Хорошее было время!» — как обычно говорят в таких случаях, и вдруг: «Может быть, я тогда упустил удобный случай. А потом, знаешь, война», — вроде бы с грустью, а я ему: «Да ведь ты изумительно вел себя во время войны, Пако, не спорь», — а он ни с того ни с сего расстегнул рубашку, он не носит ни свитера, ничего — это зимой-то! — и показал мне рубцы на груди, в волосах, — такой ужас! — ты и представить себе не можешь — и кто бы мог подумать? — он стал очень мужественным, а в детстве напоминал младенца Иисуса, — и я прямо похолодела, даю тебе слово, я ведь этого совсем но ожидала, и говорю ему: «Бедненький!» — только это и сказала, больше ничего, клянусь тебе! — а он обнял меня за плечи, и я подумала, что это он без всякой задней мысли, клянусь, но, когда я попыталась понять, что происходит, он уже целовал меня, ты не поверишь, и, уж конечно, очень крепко, так что я и не соображала, что со мной, я как будто кружилась на карусели; да-да, крепко-крепко и очень долго, это правда, но я-то ведь ничего не делала, честное слово, я была словно под гипнозом, клянусь! — и смотрела на него, не отрываясь, уж не знаю, сколько времени, а потом еще этот запах — смесь мужского одеколона и дорогого табака, — который любую с ума сведет, спроси хоть у Вален, она мне это тысячу раз объясняла, но люблю я только тебя, мне незачем говорить тебе об этом, но я словно одурела от такой скорости и с непривычки — как бы это сказать? — обмякла, точь-в-точь как пустой мешок, а сердце: тук-тук-тук! — словно сейчас из груди выпрыгнет; ты и представить себе не можешь, я почти потеряла сознание: ведь есть же у меня устои, но я и пальцем пошевельнуть не могла, я была совсем как под наркозом, даже деревьев не видела — подумай только! — а их ведь там много, я слышала лишь звук его голоса, близко-близко, он доносился сверху, точно с облаков, я уже ничего не соображала, а он открыл дверцу и — так нежно: «Выходи», — и я вылезла, словно сомнамбула — ведь я же говорю тебе, что у меня не осталось ни воли, ничего, — на меня точно какая-то слабость напала, да-да, я подчинялась ему, не отдавая себе отчета, и мы сели за кустом, на солнце, а куст был высокий-высокий, да, очень высокий, и, конечно, закрывал нас, и представь себе, в эти дневные часы вокруг — никого, ни души, как говорится; и если бы я была в нормальном состоянии, то ничего такого не случилось бы, а Пако так настойчиво: «Посмотришь на меня и подумаешь, что у меня есть все на свете, а ведь я одинок, Менчу», — и я опять: «Бедненький!» — я была искренне взволнована, Марио, и это очень интересно, точно у меня не было других слов, ну конечно, это была не я, совсем не я, я была под гипнозом или что-то в этом роде, я в этом совершенно уверена, ты подумай только, хороша же я была! — а он как спятил: стал обнимать меня и прижимать к земле, и говорил, говорил, знаешь, что он говорил? — впрочем, ничего тут такого нет, Марио, в конце концов, другие думают то же самое, только не говорят; он говорил мне, — посмотрел бы ты на Элисео Сан-Хуана, он всегда так, да и тот же Эваристо — уж не знаю, что у меня за грудь и что я могу тут поделать? — а Пако все больше и больше возбуждался и говорил — знаешь, что он говорил? — он говорил: «Двадцать пять лет я мечтал об этой груди, малышка», — подумай только! — а я, как дура: «Бедненький!» — это тебе все объяснит, а он был словно вне себя, даже порвал на мне платье, Марио, но ведь это была не я, мне незачем говорить тебе об этом, прости меня, но я совсем не виновата, ведь я же оттолкнула его, клянусь тебе, я напомнила ему о наших детях; уж не знаю, откуда у меня силы взялись, ведь я совершенно лишилась воли, я была как под гипнозом, честное слово, но я послала его к чертовой матери, так что остался он не солоно хлебавши, даю тебе слово, умереть мне на этом самом месте, хотя еще неизвестно, что ты делал в Мадриде с Энкарной, прости меня, Марио, прости меня, я не хотела об этом говорить, но ведь ровно ничего не случилось, можешь быть спокоен, клянусь, я напомнила ему о наших детях или, кажется, это он напомнил — кто знает? — я ничего и не помню, но ведь это не важно, Марио, у меня язык прилип к гортани, я слова не могла вымолвить, я была совсем расстроена, дорогой, ты должен это понять, я хочу только, чтобы ты меня понял, — слышишь? — ведь хотя я и поступила плохо, но это была не я; можешь мне поверить, та женщина, что была там, не имеет со мной ничего общего — этого бы еще не хватало! — и к тому же ничего не произошло, совсем ничего, абсолютно ничего, клянусь тебе всем, чем хочешь, Марио, поверь мне, и если бы Пако не спохватился, то спохватилась бы я, ты же меня знаешь, хотя бы я и совсем превратилась в тряпку; но виноват, в конце концов, был он, потому что, когда он оторвался от меня, на него было страшно смотреть, глаза у него метали искры, Марио, он был как сумасшедший, но он сказал: «Мы оба сошли с ума, малышка, прости меня, я не хочу тебя губить», — и поднялся, и мне стало стыдно, ну да, так оно и было, и если разобраться, это он опомнился первым, но ведь неважно, кто из нас опомнился, дорогой, самое главное то, что ничего не произошло, даю тебе слово, — этого еще не хватало! — ведь я обязана уважать тебя и помнить о наших детях, только, пожалуйста, не молчи — неужели ты мне не веришь? — я рассказала тебе все, Марио, дорогой мой, с начала до конца, так, как оно было, клянусь, я ничего не утаила, как на исповеди; честное слово, Пако обнимал меня и целовал, это я признаю, но дальше у нас не пошло, — хорошенькое было бы дело! — клянусь тебе, ты должен мне поверить, ведь больше у меня не будет случая открыться тебе, Марио, неужели ты не понимаешь? — если ты не поверишь мне, я сойду с ума, даю слово, а раз ты молчишь, значит, ты мне не веришь, Марио, разве ты не слышишь меня? — пойми же: я ни с кем и никогда не была так откровенна, я могла бы поклясться тебе в этом, я говорю с тобой положа руку на сердце, скажи мне: простишь
ли ты меня? Для меня это вопрос жизни и смерти — понимаешь? — а вовсе не каприз, Марио, посмотри на меня хоть одну секундочку, пожалуйста, и не путай меня с моей сестрой — я прихожу в ужас от одной мысли об этом, даю тебе слово, — Хулия ведь непорядочная женщина, не спорь со мной, разве можно простить, что она спуталась с итальянцем в разгар войны, да еще без любви, посуди сам: ведь Галли, в конце концов, был едва нам знаком — ну какое же сравнение с Пако! — пусть он потерял голову и все такое, но в конечном итоге он оказался рыцарем, Марио: «Мы сошли с ума, малышка, прости меня», — такая чуткость, я и слова не могла вымолвить, клянусь тебе, Марио, клянусь тебе всем, чем только хочешь, я и сама уже готова была сказать ему, но ведь я как одурела, я как под гипнозом была, воли совершенно не осталось, прямо пустой мешок, и все же я сказала бы ему, честное слово, но он опередил меня, ведь неважно, кто опомнился первым, самое главное, что ничего не произошло, и это сущая правда, Марио, да ты хоть взгляни на меня, скажи что-нибудь, не молчи, пожалуйста; мне кажется, что ты мне не веришь, ты думаешь, что я тебя обманываю и все такое, но это не так, Марио, дорогой мой, я в жизни никогда не была так откровенна, я сказала тебе всю правду, всю-всю, только правду, клянусь тебе, больше ничего не было, ну посмотри на меня, скажи что-нибудь, ну пожалуйста, вот ведь ты какой — я валяюсь у тебя в ногах, больше я ничего не могу сделать, Марио, дорогой мой, хотя, если бы ты в свое время купил мне «шестьсот шесть», мне не нужны были бы никакие «тибуроны», это уж точно — вот до какой крайности доводят нас ваши ограничения, это сущая правда, тебе всякий скажет, но только прости меня, Марио, я на коленях прошу тебя; ничего больше не было, даю тебе честное слово, я была только твоей, клянусь тебе, клянусь тебе, клянусь тебе мамой, ты подумай: мама — это самое для меня дорогое; посмотри на меня хоть секунду, ну сделай мне такую милость, посмотри на меня! — разве ты меня не слышишь? — ну что мне сказать тебе, Марио? — пусть я умру, если это не правда! — ничего не произошло, ведь Пако, в конце концов, рыцарь, хотя и то сказать, не на такую напал, но, если бы у меня был «шестьсот шесть», мне не понадобились бы никакие Пако, клянусь тебе, Марио, клянусь тебе Эльвиро и Хосе Марией — ну чего ты еще хочешь? — я перед тобой совершенно чиста, Марио, и могу высоко держать голову, так и знай, но ты только выслушай меня — ведь я же с тобой говорю! — не притворяйся, что не слышишь, Марио! Ну пожалуйста, посмотри на меня только одну секунду, хотя бы полсекунды, умоляю, посмотри на меня! — я ничего плохого не сделала, честное слово, клянусь богом, посмотри на меня одну секундочку, только одну секундочку, ну доставь мне эту радость, что тебе стоит? — я буду на коленях просить тебя об этом, если хочешь, мне нечего стыдиться, клянусь тебе, Марио, клянусь тебе!!! Посмотри на меня!!! Пусть я умру, если это неправда!!! Не пожимай плечами, пожалуйста, посмотри на меня, на коленях прошу тебя, я не могу больше, Марио, не могу, клянусь, посмотри на меня — или я с ума сойду! Ну, пожалуйста!

86

Послание к Ефесянам св. апостола Павла, IV, 22–24.

Услышав скрип двери, Кармен вздрагивает. Она поворачивает голову, садится на корточки и делает вид, будто ищет что-то на полу. Ее взгляд и руки выражают предел нервного напряжения. Хотя свет наступившего дня уже проникает в окно, лампа по-прежнему горит, вычерчивая слабый световой круг на ящике для обуви и на ногах покойника.

— Ты что, мама? Вставай! Что ты тут делаешь на коленях?

Кармен встает и бессмысленно улыбается. Она чувствует себя беззащитной, слабой и вялой. Ее красные веки приобрели почти фиолетовый оттенок, смотрит она искоса, словно с перепугу. «Я молилась», — шепчет она неуверенно — так, чтобы ей не поверили. «Я молилась, больше ничего», — прибавляет она. Юноша подходит к ней, обнимает ее за плечи своей молодой рукой и замечает, что мать дрожит.

— Как ты себя чувствуешь? — спрашивает он.

— Хорошо, сынок, а что?

За одну ночь щеки Кармен сморщились, у рта и подбородка образовались вялые, студенистые складки, похожие на гнойники. Воспаленные веки тоже отекли и сморщились. Марио продолжает допытываться:

— Тебе холодно? Мне показалось, что ты говорила сама с собой.

Он осторожно подталкивает ее к дверям, но Кармен не хочется уходить из комнаты. Она противится молча, бессознательно, но упорно, и объятия Марио слабеют. Кармен смотрит по сторонам, как будто впервые видит кабинет, в котором провела эту ночь и который превратился в склеп. В окно уже ясно виден стоящий напротив дом с балконами, отделанными зеленой керамикой, с задернутыми белыми шторами на окнах. И когда одна штора внезапно отдергивается с сухим треском, похожим на стук столкнувшихся биллиардных шаров, кажется, что дом зевает и просыпается. Почти тотчас же внизу, на узкой улице, взрывается первый мотокар. А когда грохот смолкает, слышатся обрывки разговоров и шаги вставших на рассвете и идущих на работу людей. На подоконнике подпрыгивает, суетится, весело, как весной, чирикает воробей. Может быть, его вводит в заблуждение клочок неба, который, как занавес, нависает над мастерской Асискло дель Пераля, — неба, которое в несколько минут, почти без перехода, превращается из черного в светлое, из светлого в голубое. Кармен замечает креп, перевернутые книги, эстампы с контурами велосипеда — окружности, треугольники, пунктирные линии, — голубой глобус на столе, лампу, кресло Марио с потрескавшейся на сиденье кожей, и медленно, точно уяснив, наконец, что произошло, переводит глаза на тело, на лицо Марио. Она вздыхает, смотрит на сына, машинально, дрожащими пальцами сжимает ворот его рубашки и говорит глухо, с улыбкой, незаметно для себя преисполняясь гордостью:

— Ты заметил, что он не изменился? Даже не побледнел.

Марио пожимает плечами.

— Оставь это, — говорит он и вырывается, но Кармен словно прибили к полу.

— Без очков он не похож на себя, — добавляет она. — В молодости он не носил очков и все время смотрел на меня в кино, понимаешь? Это было очень давно, уж и не помню — когда, тебя, кажется, еще и на свете не было, словом, во времена незапамятные; он был, по правде говоря, красивый, только вот не знаю, как это так получается, но в жизни все, в конце концов, меняется к худшему.

Кармен набирает силы, как самолет, поднимающийся в воздух, и, когда Марио говорит: «Тебе не надо было оставаться одной. Ты очень возбуждена. Ты поспала хоть немножко?» — она вдруг почему-то разражается рыданиями, а затем, спрятав лицо на груди сына, в его голубой свитер, долго и бессвязно шепчет, и Марио с трудом улавливает отдельные фразы или обрывки фраз («…это бесполезно…», «…если бы я раньше…», «…хоть бы один взгляд…»), но в конце концов напряжение спадает, и она позволяет отвести себя на кухню, там садится на белую табуретку и следит за тем, как Марио наливает воду в итальянский кофейник, насыпает в фильтр кофе и включает горелку на полную мощь. Горелка нагревается, и влажный низ кофейника начинает шипеть. В кухне полумрак; Марио садится на другую табуретку рядом с матерью. На освещенном дворе слышится первый шум, звучат первые утренние голоса.

Кармен сгибается, будто чему-то покоряясь, будто грудь, по-прежнему натягивающая ее черный свитер и когда-то заставлявшая ее гордо выпрямляться, теперь кажется ей слишком тяжелой. Кармен незаметно одергивает свитер под мышками и говорит:

— Знаешь, мне не верится, что для всех сегодня самый обычный день, день как день. Я не могу, я не в силах привыкнуть к этой мысли, Марио.

Марио медлит с ответом. Он боится снова нарушить ее душевное равновесие.

— Все через это проходят, — наконец говорит он. — Все хоть раз в жизни проходят через это, мама… Не знаю, как тебе объяснить.

В окно проникает скупой свет, лицо Кармен остается в тени. Когда она говорит, почти в самой середине ее лица зияет дыра, еще более темная, чем все лицо.

— Теперь все не так, как было раньше.

Марио впивается в колени своими загорелыми, сильными, молодыми руками:

— Мир меняется, мама, это естественно.

— Он меняется к худшему, сынок, всегда к худшему.

— Почему к худшему? Просто мы поняли, что не все из того, о чем думали много веков назад, что не все унаследованные нами идеи — непременно самые лучшие. Более того, некоторые из них и вовсе не хороши, мама.

Кармен смотрит на него и хмурится:

— Не понимаю, что ты хочешь этим сказать.

Они говорят тихо. И по голосу Марио можно догадаться, что он ищет сближения:

— Надо прислушиваться к другим, мама, вот что я хочу сказать. Ты никогда не обращала внимания, например, что наше понятие о справедливости часто подозрительно совпадает с нашими интересами?

Взгляд Кармен временами становится сосредоточенным и тревожным. А у Марио все растет его простодушная бодрость.

— Попробуем просто-напросто открыть окно. В нашей несчастной стране окна не открывались ни разу за всю ее историю!

Марио порозовел. Он немного смущен. Чтобы скрыть это, он встает и подходит к кофейнику, гасит горелку, и за несколько секунд она приобретает пепельный оттенок. Он берет с посудной полки две чашки и сахарницу. Наливает кофе матери — та сидит неподвижно, прищурившись, как будто рассматривает что-то очень далекое.

— Не понимаю я вас, — шепчет она наконец. — Все вы говорите загадками, словно решили свести меня с ума. Вы слишком много читаете.

Марио подвигает к ней чашку.

— Пей, — строго говорит он. — Пей, пока не остыло.

Кармен медленно размешивает сахар и пьет. Сперва неохотно, как бы боясь обжечься, но, убедившись, что кофе не горячий, пьет уже спокойно. Потом опять смотрит на сына, пытаясь понять его уже не разумом, но как свою плоть и кровь, как продолжение самой себя.

— Этого не может быть, — наконец произносит она. — Не может быть, чтобы ты остался все тем же мальчишкой, каким ходил в школу, и я говорила, видя твои отметки: «Этот мальчик — настоящий ученый», — а ты говорил: «Я не ученый, мама, я философ».

Чтобы скрыть смущение, Марио пьет кофе, но слишком сильно наклоняет чашку, и кофе течет у него по подбородку. Он ставит чашку на мрамор стола и поспешно вытирает рот тыльной стороной руки.

— Не надо! — шепчет он. — Можно подумать, что тебе доставляет удовольствие стыдить нас нашими смешными выходками чудо-детей.

Кармен широко открывает глаза; она искренне удивлена.

— Честное слово, я тебя не понимаю, — говорит она, — вы отрекаетесь от тех лет, когда вы были лучше, чем теперь. Твой родной отец…

Поделиться с друзьями: