Избранное [ Ирландский дневник; Бильярд в половине десятого; Глазами клоуна; Потерянная честь Катарины Блюм.Рассказы]
Шрифт:
— Вы уже его видели?
Да, мы уже видели его, и Тони, пятидесяти лет от роду, снова уходит, но на углу он превращается в тридцатилетнего, выше, на склоне горы, где он мимоходом треплет осла по холке, — в шестнадцатилетнего, а когда он задерживается на мгновение возле живой изгороди из фуксий, прежде, чем скрыться за ней, он вдруг становится похож на мальчишку, каким был когда-то.
Странствующий дантист от политики
— Скажи мне по совести, — спросил меня Патрик после пятой кружки пива, — считаешь ли ты всех ирландцев малость чокнутыми?
— Нет, — ответил я, — я считаю только половину ирландцев чокнутыми.
Тебе бы надо стать дипломатом! —
— Я считаю, — сказал я, — что вы счастливее, чем можете догадаться, а если б вы догадались, какие вы счастливые, вы б, уж верно, нашли какую-нибудь причину, чтобы стать несчастными. У вас есть много причин чувствовать себя несчастными, но главное — вы любите поэтическую сторону несчастья. Твое здоровье!
Мы снова выпили, и только после шестой кружки пива Патрик решился наконец спросить меня о том, о чем уже давно хотел спросить.
— А скажи-ка, — спросил он тихо, — ведь Гитлер был — мне думается — не такой уж плохой человек — просто он — мне думается — слишком далеко зашел.
Моя жена ободряюще кивнула мне.
А ну, — тихо сказала она по-немецки, — не робей, выдерни у него этот зуб.
Я не зубной врач, — так же тихо ответил я жене, — и мне надоело по вечерам ходить в бар; всякий раз я должен выдирать зубы, всякий раз одни и те же, хватит с меня.
— Дело того стоит, — сказала мне жена.
— Ладно, Патрик, слушай, — приветливо начал я, — мы точно знаем, куда зашел Гитлер: он шел по трупам миллионов евреев, детей…
Лицо Патрика болезненно передернулось. Он велел принести седьмую кружку и печально сказал:
— Эх, жалко, что и ты попался на удочку английской пропаганды, очень жалко.
Я не дотронулся до своего пива.
— Ладно, — сказал я. — дай уж я выдерну у тебя этот зуб: может, тебе будет немножко больно, но иначе нельзя. Только после этого ты станешь по-настоящему славным парнем. Так что давай я приведу в порядок твою челюсть, я все равно уже считаю себя странствующим дантистом…
Гитлер был… — начал я и рассказал ему всё. Я уже набил руку, я стал искусным врачом, а когда пациент тебе симпатичен, действуешь осторожнее, чем когда работаешь просто по привычке, просто по обязанности. — Гитлер был… Гитлер делал… Гитлер говорил…
Все болезненнее дергалось лицо Патрика, но я заказал виски, я выпил за его здоровье, и он выпил, чуть поперхнувшись.
— Ну как, очень было больно? — осторожно спросил я.
— Да — сказал он, — очень, и пройдет еще несколько дней, пока вытечет весь гной.
— Не забывай регулярно полоскать рот, а если будет болеть, приходи ко мне — ты знаешь, где я живу.
— Я знаю, где ты живешь, — сказал Патрик, — и я непременно приду, потому что болеть будет наверняка.
— И все-таки, — сказал я, — хорошо, что зуб вырван.
Но Патрик промолчал.
— Выпьем еще по одной? — грустно спросил он.
— Да, — сказал я. — Гитлер был…
— Перестань, — сказал Патрик, — перестань, пожалуйста, там открытый нерв.
— Ну и прекрасно, — сказал я, — значит, он скоро отомрет, значит, надо выпить еще по одной.
— Неужели тебе не бывает грустно, когда у тебя выдерут зуб? — устало спросил Патрик.
— В первую минуту бывает, — сказал я, — а потом я радуюсь, когда больше не гноится.
— А всего глупей, — сказал Патрик, — что теперь я и вовсе не знаю, чем мне так нравятся немцы.
— Они, — тихо сказал я, — должны тебе нравиться не благодаря, а вопреки Гитлеру. Нет ничего тягостнее, чем если кто-нибудь черпает симпатии к тебе из сомнительных, на твой взгляд, источников. Допустим, если твой дедушка был налетчик и ты знакомишься с кем-то, кто восхищается тобой именно потому, что твой дедушка
был налетчик, тебе крайне тягостно; другие, со своей стороны, восхищаются тобой именно потому, что ты не налетчик, но ты предпочел бы, чтобы они восхищались тобой, даже если ты станешь налетчиком.Принесли восьмую кружку пива — ее заказал Генри, англичанин, который ежегодно проводит здесь отпуск. Он подсел к нам и удрученно покачал головой.
— Не знаю, — сказал он, — почему я каждый год езжу в Ирландию: не знаю, сколько раз я уже говорил вам, что никогда не жаловал ни Кромвеля, ни Пемброка и никогда не состоял с ними в родстве, что я всего-навсего лондонский клерк, которому полагается двухнедельный отпуск и который мечтает провести его у моря: не знаю, зачем я каждый год проделываю сюда далекий путь из Лондона ради того лишь, чтобы выслушать, какой я хороший и какие скверные все англичане; это так утомительно… А что до Гитлера… — сказал Генри.
— Ради бога, — сказал Патрик, — не говори о нем. Я больше не могу слышать это имя. Во всяком случае, не сейчас… Позднее, может быть…
— Здорово, — сказал мне Генри, — ты, кажется, хорошо поработал.
— У каждого есть свое честолюбие, — скромно сказал я, — а я, видишь ли, привык каждый вечер выдирать по зубу; я уже точно знаю, где он находится; я начал разбираться в политической стоматологии, я рву основательно и без наркоза…
— Видит бог, — сказал Патрик, — но разве мы не превосходные люди, несмотря ни на что?
— Да, вы превосходные люди, — сказали мы все трое в один голос: моя жена, Генри и я. — Право же, вы превосходные люди, но вы и без нас отлично это знаете.
— Выпьем еще по одной, — сказал Патрик, — для приятных снов.
— И посошок на дорожку!
— И стопку за кошку! — сказал я.
— И рюмку за собачку!..
Мы выпили, а стрелки часов все еще показывали — как уже три недели подряд — половину одиннадцатого. Половина одиннадцатого — это полицейский час для сельских кабачков в летний сезон, но туристы, иностранцы делают более сговорчивым неумолимое время. Когда подходит лето, хозяева достают отвертку, два болта и наглухо закрепляют обе стрелки, а некоторые покупают себе игрушечные часы с деревянными стрелками, которые можно прибить гвоздями. Тогда время останавливается, тогда поток черного пива льется все лето, не иссякая денно и нощно, а полицейские спят сном праведников.
Портрет ирландского города
Лимерик утром
Лимериками называют определенную форму стихов, своего рода зашифрованные остроты, и о городе Лимерике, который дал имя этим стихам, у меня были самые радужные представления: остроумные рифмы, смеющиеся девушки, всюду звуки волынок, звонкое веселье на улицах. Мы немало уже повидали веселья на дорогах между Дублином и Лимериком: школьники всех возрастов — многие босиком — весело трусили под октябрьским дождичком, они сворачивали с полевых тропинок, издали было видно, как они пробираются по лужам между живыми изгородями, их было не счесть, они сливались воедино, как капли воды в струйку, как струйки — в ручей, как ручьи — в речушку, и порой наша машина рассекала их, как поток, который с готовностью расступается перед тобой. На несколько минут дорога пустела — когда позади оставалось большое селение, потом снова начинали стекаться капли — ирландские школьники, подталкивая и обгоняя друг друга, они были одеты в какие-то немыслимые платья пестрые, лоскутные, но зато все они были если даже не очень веселые, то по крайней мере спокойные. Порой они трусили под дождем много миль туда, много миль обратно, с клюшками для керлинга в руках, стянув учебники ремешком. Сто восемьдесят километров проехала наша машина сквозь поток ирландских школьников, и, хотя лил дождь, хотя многие были разуты и большинство бедно одеты, вид почти у всех был веселый.