Избранное в 2 томах. Том 2
Шрифт:
— Пусть расспросит итальянца: один он не хочет воевать или, может, много таких?
— Ладно, — сказала Марина, — я ей скажу.
— Олена не знает, что наши к тебе наведываются?
— Упаси бог! — снова пришла в ужас Марина. — Да разве я дура? — Она покраснела. — Кузьма мне такого наговорил про конспирацию! Он мне так и говорит: конспирацию надо соблюдать среди своих, а среди врагов всякий дурак сумеет это сделать.
Слово «конспирация» Марина выговаривала четко и старательно, — оно ей нравилось.
Вдруг на пороге появился карапуз лет пяти. Он был нагишом — без штанишек и без рубашонки. Осторожно заглянув в дверь, он стал на пороге и уставился на меня. Палец он засунул в рот по самую ладошку.
Марина перехватила мой взгляд и поспешно оглянулась.
— Смотри-ка! — всплеснула она руками. — А тебе
Карапуз вынул палец изо рта и опрометью бросился прочь. Его босые ноги затопотали по дорожке, ведущей к воротам. Марина вышла из хаты и смотрела, пока малыш не исчез за воротами. Потом она вернулась с извиняющейся улыбкой:
— И любопытен же! Вы уж простите! Мал он еще. Велела ему с места не сходить и, как увидит кого, стремглав бежать сюда. А он, вишь, какой любопытный, взял и приперся. Не приучился еще к конспирации!
Марина громко засмеялась.
— Прошу покорно, — сказала Марина и поставила на стол крынку и надтреснутую чашку. — Молочко холодное, вечернее.
— У тебя ведь забрали корову!
— У соседей заняла.
— Не надо этого делать.
— Эва! — отмахнулась Марина. — А разве ваши мало перетаскали мне всякой всячины? И спичек и соли, а Кузьма ботинки мне подарил. — Она покраснела.
Кормило нас это село, но продовольственную базу мы пополняли не через Марину, а через старика Вариводу, колхозного конюха. Он собирал продовольствие среди крестьян без всякой конспирации — «на окруженцев» — и переносил в яму у опушки. Село знало, что в лесу скрываются красноармейцы, которые не вышли из окружения и не могли пробиться к своим.
Я отпил молока — чудного, душистого, — Марина положила мне лепешку, густо посыпанную солью.
— Соли, — сказал я, — завтра Кузьма принесет… Просил передать.
— Спасибо.
— Что еще рассказывают молочницы?
— Говорят, в городе стало лучше.
— Чем же лучше?
— Меньше люди голодают. Не падают на улицах. Овощи поспели, — вот народ немного и подкормился. Менять да торговать научился… А трактористка Василина, — вспомнила вдруг Марина, — читала ихнее объявление.
— Какое объявление?
Марина взглянула на меня, хотела сказать, но смешалась:
— Забыла! Ах ты, господи, грех какой — никак не припомню!..
— Может, о земле?
— Нет, не о земле…
— О партизанах?
— И не о партизанах. Только, говорила Василина, очень любопытное!
На лице Марины изобразилась неподдельная досада. И как она могла запамятовать! Она даже сердито нахмурила брови. Но они никак не хотели хмуриться, и смущенное лицо Марины уже снова дышало радостью и здоровьем.
— Вы уж простите… Что-то насчет наших людей в Германии.
— А Василину можно повидать? — спросил я.
— Сюда ее привести?
— Нет, сюда не годится. Ведь у тебя явка.
— Явка! — гордо сказала Марина. Ей импонировали все конспиративные термины.
— Тогда, может, к колодцу? — спросила Марина.
— Что ж, это неплохо: шел себе человек, захотел воды напиться.
— Сейчас позвать?
— А что же ты скажешь Василине?
— Нельзя сказать, что партизан зовет?
— Не надо. Скажи: встретился у колодца человек, попросил напиться, разговорились, окруженец он. Только Василине один на один скажи. Она со стариками живет?
— Со стариками.
— Хорошие люди старики?
— Да свои.
— Все равно, лучше поостеречься.
— Конечно, — сказала серьезно Марина, — конспирация.
Я поднялся.
— Спасибо.
— На здоровье.
— Я пойду полежу на огороде, в картошке. Федько пусть за углом постоит.
— Ладно, — сказала Марина, — я мигом. Побегу не улицей, а огородами. Засядьки тут живут, на нашей стороне.
Марина накинула платок и выбежала из хаты, хлопнув о косяк подолом широкой юбки. Ее босые ноги поспешно затопотали к риге, потом скрипнул перелаз, и воцарилась тишина. Я тоже вышел из хаты и пошел на огород. Солнце уже поднялось над леском, и горячие его лучи слепили глаза.
В картошке у дороги я лег навзничь.
Никогда я не думал, что мне придется стать подпольщиком. О революционном подполье я только читал много книг, — с восторгом и благоговением. С благоговением, как летопись подвижничества. С восторгом, как волнующую беллетристику. Я преклонялся перед этой высшей жизнью,
но она казалась мне больше игрой, нежели необходимостью, вызванной суровыми обстоятельствами. Теперь я сам стал подпольщиком, и в подпольной жизни я был «перепелом» и здорово научился «вавакать» по-перепелиному. Я точно знал все приметы, которыми мы подавали знак друг другу на лесных тропинках или в широком поле, — все эти надломленные ветки, завязанные узлом колоски, оборванные листочки или определенным образом уложенные камешки. Со всем усердием и старанием я каждый день по нескольку часов изучал словарь знаков и примет, который мы готовили для наших связей в городе: все эти заломленные или сдвинутые на затылок кепки, папиросы в правом или левом уголке рта, плевки сквозь зубы, почесывание брови, постукивание каблуками и видоизмененная азбука Морзе для выстукивания пальцами. Я жил в фантастическом обществе «тополя», «мотылька», «сестры», «медведя», которые не были ни тополем, ни мотыльком, ни сестрой, ни медведем. Раньше я мог бы принять все это за игру в подполье для пионеров младшего возраста. Теперь это было моей повседневной реальной действительностью. И само подполье было естественным, логичным состоянием, новым этапом моей жизни.Марина что-то замешкалась. Верно, не застала дома Василины Засядько.
Разумеется, диверсионную деятельность легче вести в городах с итальянским гарнизоном, — итальянцы не так бдительны и зорки, как немцы. Но гитлеровцы, конечно, не оставят Харьков на одних итальянцев. Что же это за важное объявление читала Василина?
Марина с Василиной все не шли и не шли. Я закурил, но тотчас погасил папиросу: воздух был неподвижен, дым от папиросы застывал над кустом картофеля, и его могли заметить с дороги. Я лежал на спине, небо простиралось надо мною огромным лазурным шатром, и это напомнило мне бескрайний небосвод над пустыней Голодной степи. Черный день понедельник. Эвакуационный эшелон. Мария Ивановна Подвысоцкая — первая умершая, безвестная могила. Вербовка на строительство в Голодной степи. И телеграмма: «Я вернулась простите спасибо прощайте». И года не прошло с той поры. Но как давно все это было, словно в какой-то иной жизни — до моего появления на свет. Потом была синяя река в сиреневой пустыне. Телефонный звонок среди сыпучих желто-серых барханов. Чудной человек, Матвей Тимофеевич Сокирдон. Пьяный Майборода. Строгий начальник. Первая стена. Женщины с Украины. Девушки с ладонями, примерзшими к стеклу. Потом курсы в маленьком городке за Волгой. Потом — первое приземление во вражеском тылу. Шесть водонапорных башен, поворотный круг в депо, большой мост, четыре эшелона, пущенных под откос, и данные о дислокации немецких гарнизонов по среднему течению Днепра. Тогда у нас тоже командовал товарищ Кобец, но группа была маленькая — четыре подрывника и девушка-радистка. Ни одной радиограммы не послала девушка на Большую землю, — парашют не раскрылся, и она погибла во время прыжка с самолета. Мы похоронили ее на опушке, где-то у Ирдыня, за Черкассами. Привалили могилу камнем и оставили примету. В могилу мы положили и рацию, — без радистки она была нам ни к чему. Случится побывать в этих местах, отроем рацию: вернется рация к жизни, но не вернется к жизни радистка. Так у нас и не было связи с Большой землей, пока мы не наткнулись на партизанские отряды. Потом — снова Большая земля. А теперь вот опять операция. Длительная операция, до того времени, пока фронт опять не придет сюда. А идти ему — за пятьсот километров!
Конский топот на дороге прервал мои мысли. Я нащупал пистолет за пазухой, — он был горячий от тела, он был согрет моим теплом, — и осторожно выглянул из-за кустов картофеля. На неоседланной лошаденке трусил босоногий мальчишка. Тревога была ложная. Я мог по-прежнему лежать и думать о своем.
Это было странно, но это было так: меня, перепела на степных и лесных дорогах, больше всего тянуло сейчас к листу ватмана, туго натянутому на чертежную доску. Мне хотелось чертить, — это было непреодолимое, физическое тяготение. Я взрывал водонапорные башни, мосты, поджигал склады боеприпасов, — разрушение надолго стало моим назначеньем. Но по призванию я был архитектор, и мой проект социалистического городка при заводе, где работал слесарем Майборода, стоял в моей памяти, как на листе ватмана. Я решил по-иному распланировать улицы и приусадебные участки. И создать новый тип двухквартирного особняка. Белый домик на берегу реки посреди тенистого сада.