Избранное в 2 томах. Том 2
Шрифт:
Но когда я уже надевал пальто, ко мне вернулась рассудительность. Так не годится — надо действовать организованно. Прежде всего, покончив со всеми делами, пойти пообедать, после обеда купить цветы, принести их домой, а затем прямо на заседание секции.
Я сбросил пальто и сел за стол. Передо мной лежал текст моего сообщения, аккуратно перепечатанный на машинке. Надо было только вставить описание симптомов на контрольных необлученных экземплярах.
Покончив с сообщением, я стал переодеваться. А галстук? Если я сяду на трамвай номер пять, а потом пересяду на третий, то успею возвратить его сегодня же.
Рассчитано было все точно. Я зашел к профессору, отдал галстук его жене, чему она весьма удивилась, потом пообедал и в четверть седьмого уже
Цветов оказалось слишком много для приготовленной мною посуды, и мне пришлось одолжить у хозяйки еще две вазы и одну банку из-под варенья. Я расставил розы повсюду — на столе, на этажерке, на окнах, на шкафу и возле постели у телефонного аппарата.
«Я тот, которому внимала ты в полуночной тишине, чья мысль душе твоей шептала, чью грусть ты смутно отгадала, чей образ видела во сне. Я тот…» — напевал я.
Теперь моя комната выглядела роскошно и торжественно. Королевская оранжерея или храм цветопоклонников. Я осмотрелся, и сердце у меня затрепетало от волнения: милая Катря, цветы эти для тебя, для нашей любви… Потом я опять, на всякий случай, позвонил в лабораторию. С трудом удалось мне умолить Вассу Павловну пойти еще разок взглянуть на мой бульон. Она пошла неохотно и быстро вернулась.
— Нет, доктор, не светлеет.
«Я тот, чей взор надежду губит, я тот, кого никто не любит, я бич…»
Я склонил голову на душистые лепестки роз, стоявших у телефона. Не светлеет, не посветлел. В семьдесят третий раз… Влажные лепестки освежили мою голову. Неужели так и не будет пантафага? Катря, друг мой, приди и приголубь меня в минуту моей тягчайшей печали!
Но часы уже показывали без десяти минут семь, и я должен был спешить на секцию. Я поцеловал цветы и поднялся. Что ж, завтра я поставлю семьдесят четвертый опыт. Пусть будет «пантафаг-74».
На секции мое сообщение прошло с несомненным успехом. Я очень волновался — ведь меня слушало свыше двухсот терапевтов нашего города. Особый интерес вызвали мои сопоставления с контрольными необлученными экземплярами, которые отражали не только общие итоги, но и весь ход болезни, день за днем. Обсуждение было непродолжительным и единодушным: заседание рекомендовало всем клиникам города проверить мой метод у себя. Одновременно было возбуждено ходатайство перед Министерством о том, чтобы на ближайшем терапевтическом съезде мне предоставили десять минут для доклада.
Взволнованный, сел я на свое место. На некоторое время я даже забыл о неудаче с пантафагом. Ведь Катря сегодня в девять придет ко мне, ко мне на квартиру, впервые в жизни! Поскорее бы уже состоялось сообщение профессора Анненского! Выступление доктора Морского о применении физиологического раствора в борьбе с малокровием меня не интересовало — это был абсурд. Неужели в моем растворе надо уменьшить пропорцию кислот? Мы решили с Катрей пожениться только через год! Однако Катря придет сегодня и уже останется у меня… Мне ведь тоже защищать диссертацию… И больше я ее не отпущу. Потребую! Буду настаивать! Добьюсь этого. Завтра же пойдем в загс и запишемся. А послезавтра — я уже женатый. Женатый, и жена моя Катря! И тогда пусть разъезжает по своим горным хребтам! Хотя нет — завтра после обеда я должен поставить семьдесят четвертый опыт. Значит, в загс пойдем послезавтра. И к защите диссертаций будем готовиться одновременно — комната у меня большая. Нет, послезавтра я дежурю в клинике! В загс придется пойти в воскресенье. В воскресенье я целиком свободен, только ночью у меня скорая помощь. Когда же наконец выступит этот профессор Анненский? Уже пять минут девятого. А впрочем, дождаться выступления профессора Анненского мне так и не довелось. Секретарь секции протиснулась ко мне и шепнула, что меня спешно вызывают по телефону. Я вскочил и побежал — неужели что-нибудь случилось с Катрей? А может быть — пантафаг? Нет, с пантафагом покончено. Неужели Катря в девять не придет?
Я схватил трубку.
— Я слушаю, Катря. В чем
дело?Но это была не Катря, а доктор Мысловская, дежурившая в клинике.
— Доктор, с вашим больным, Тарнавским, — несчастье.
— Какой Тарнавский — улькус дуодени?
— Да. Тот, у которого после еды рвота. Сегодня опять рвота. Потом потерял сознание.
— Пульс? Немедленно пощупайте живот — не деревенеет ли?
— Да, доктор. Вы не ошиблись: перфорацио…
— Немедленно на стол, позвоните к…
— Я вызвала профессора Маленко. Сестры уже готовят Тарнавского. Наркоз я могу дать сама. Я позвонила к вам, поскольку это ваш больной и, может быть, вы поинтересуетесь.
Не дослушав, я бросил трубку и побежал. Тарнавский — дворник треста Коксохимугля; язва желудка у него с двадцатисемилетнего возраста. Конечно, я не хирург и не обязан быть на операции, но все же Тарнавский мой больной, которого я вел. Я набросил пальто на плечи и выбежал на улицу. До трамвая идти минуты три, но ведь придется еще его ждать, — бегом я буду скорее. Тарнавского я уже давно уговаривал сделать операцию. С тех пор, как убедился, что язва у него не одна, а множественная, от пилоруса вверх по короткой стенке. Вот хорошо! Сейчас, когда желудок будет вынут, я смогу проверить, правилен ли мой диагноз. Такая возможность проверить свой диагноз случается не часто. Теперь я узнаю, в какой мере имею право полагаться на свои выводы после пальпации, рентгена и анализов.
Когда я прибежал, Тарнавский уже был на столе. Профессор Маленко заканчивал мытье рук. На предоперационное мытье рук затрачивается пятнадцать минут. Мой пантафаг сократил бы это до двух-трех максимум. Сестры готовили к операции желтое, худое тело больного. Он был в беспамятстве. Пока я рядом с профессором Маленко тер щеткой ногти, мы обменивались с ним соображениями относительно деталей предстоящей операции. Профессора вызвали прямо из театра, в антракте между вторым и третьим действием «Евгения Онегина». Заядлый меломан, он напевал отрывки арий Онегина, советуясь, что предпочесть для наркоза — эфир или хлороформ. По его мнению, артистка Грицова в роли Татьяны бесподобна. Я знал Грицову и соглашался с профессором, но мы не сходились в оценке артиста Барыленко, исполнителя роли Евгения. Профессор доказывал, что верхи у него хрипловаты, а я этого не замечал. Мы решили оперировать Тарнавского под эвипаном. Завтра в опере дают «Травиату», и профессор предлагал пойти вместе, чтобы проверить, кто из нас прав. Эвипан имеет то преимущество перед эфиром или хлороформом, что после него не бывает рвоты. Катря завтра как будто свободна, и я согласился пойти в оперу, но только предупредил профессора, что приду не один. Профессор подмигнул, и, помахивая поднятыми руками, мы направились к столу.
— Йод! — приказал профессор. — Кто на салфетках?
Тарнавскому начали мазать йодом живот. На салфетках была дежурная сестра.
— Считайте! — приказал профессор.
— Восемнадцать, — сосчитала сестра.
— Считайте вы, — приказал профессор дежурному врачу.
— Восемнадцать.
— А вы? — предложил он мне.
Я сосчитал. Было восемнадцать. Хирурги заставляют всех присутствующих пересчитывать приготовленные для операции салфетки. Потом, после операции, до того, как зашить живот, окровавленные салфетки пересчитываются снова для полной уверенности, что в животе больного не осталось ни одной, — потому что окровавленную салфетку невозможно отличить от кровоточащих тканей брюшной полости. Последним сосчитал сам профессор. Салфеток было восемнадцать.
— Наркоз! — приказал профессор.
Наркоз впрыснула дежурная. Я стоял возле профессора. Мне важно было не пропустить ни одной детали и хорошенько разглядеть внутренности Тарнавского. Сестра подала профессору скальпель. Он натянул кожу на животе и одним длинным взмахом сделал разрез по линии альба сантиметров на пятнадцать. Я держал наготове зажимы. Кровь обагрила первые салфетки.
— Йод!
Я посмотрел на йод, и сердце мое сжалось. Мой пантафаг должен был бы заменить йод. Но я еще не изобрел его.