Избранное. Компиляция. Книги 1-14
Шрифт:
— Меня жутко угнетает погода, что стоит нынешней зимой,
— Уилки, — сказал Диккенс. — Три-четыре необычайно теплых, сырых дня, а потом вдруг резкое похолодание — такие перепады действуют на моральное состояние просто убийственно. Но — вы заметили? — снег не шел ни разу. Я бы, наверное, отдал все на свете за простое, морозное, снежное Рождество моего детства.
И правда, в этом году к Рождеству ни в Лондоне, ни в Гэдсхилле не появилось даже самого тонкого снежного покрова. Но сейчас как раз стояли заморозки, упомянутые Диккенсом, и наша послеполуденная прогулка — с нами пошли Перси Фицджеральд, молодой Диккенсон и сын Диккенса Чарли, но мой брат Чарльз остался дома — больше напоминала неуклюжее шествие раздутых тюков шерсти, нежели моцион джентльменов.
Нас пятерых сопровождали пять собак: непоседливый сенбернар Линда, маленький померанский шпиц Миссис Поскакушка, в полной мере оправдывающий свое имя, черный ньюфаундленд Дон, огромный мастиф по кличке Турок и волкодав Султан.
Диккенс всю дорогу удерживал Султана на толстом поводке. И на пса пришлось надеть кожаный намордник. Перси Фицджеральд, подаривший Диккенсу щенка ирландского волкодава в прошлом сентябре, обрадовался при виде уже почти взрослого и явно здорового Султана, но, когда он подошел с намерением приласкать пса, тот свирепо зарычал и лязгнул стянутыми намордником челюстями, словно исполненный решимости откусить Перси руку. Фицджеральд отпрянул назад, испуганный и обиженный. Диккенс казался невесть почему довольным.
— Со мной Султан по-прежнему ласков и кроток, — сказал он нам. — Но по отношению ко всем прочим живым существам он — истинное чудовище. Он прогрыз уже пять намордников и часто возвращается домой с окровавленной пастью. Мы знаем наверное, что он целиком проглотил одного голубоглазого котенка, но Султан все-таки помучился совестью из-за этого своего гнусного поступка… по крайней мере, несварением желудка точно помучился.
Молодой Эдмонд Диккенсон расхохотался, а Диккенс добавил:
— Однако обратите внимание: Султан рычит и скалится на всех вас… кроме Уилки. Хотя Султан хранит верность только мне одному, между ним и Уилки Коллинзом существует некое странное родство, поверьте мне.
Я взглянул на Диккенса поверх шарфа, натянутого по самые глаза, и нахмурился.
— Почему вы так говорите, Диккенс? Потому что мы оба ирландских кровей?
— Нет, друг мой, — сказал Диккенс из-под своего красного шарфа. — Потому что вы оба можете быть опасны, если вас не сдерживать и не направлять сильной рукой.
Молодой идиот Диккенсон снова расхохотался. Чарли Диккенс и Перси просто недоуменно переглянулись.
То ли потому, что стоял мороз, то ли потому, что Диккенс щадил своих гостей, то ли потому, что сам он неважно себя чувствовал, наш послеполуденный моцион больше напоминал неспешную прогулку по имению, нежели обычный диккенсовский марафон. Мы неторопливо дошли до конюшни и проведали лошадей — принадлежавшего Мери верхового жеребца по кличке Мальчик, старого коня по прозвищу Быстроногий и степенного норвежского пони по имени Ньюмен Ноггз. Когда мы стояли в клубах теплого пара от лошадиного дыхания, кормя животных морковкой, я вспомнил, как приезжал летом в Гэдсхилл проведать Диккенса сразу после Стейплхерстской катастрофы и как у Неподражаемого сдали нервы, даже когда мы медленно катили в двуколке, влекомой Ньюменом Ноггзом. Двуколка и упряжь Ноггза, висевшая на стене, были, по обыкновению, украшены переливчатыми норвежскими колокольчиками, но в такой холод на открытой повозке не покатаешься.
Мы вышли из конюшни, и Диккенс, с трудом удерживавший на поводке Султана, провел нас по тоннелю к шале. Пшеничные поля окрест, сочно зеленевшие летом, теперь превратились в унылые пустоши, покрытые мерзлой бурой стерней. Этим пасмурным рождественским днем Дуврская дорога была пуста — лишь одинокий накрененный на бок фургон медленно полз вдали по заледенелой грязи. Мерзлая трава хрустела и ломалась под нашими сапогами.
Вслед за Диккенсом мы двинулись обратно и дошли до поля, простиравшегося за домом. Здесь писатель остановился и взглянул на меня. Я потешился мыслью, что точно знаю, о чем он думает.
На этом самом месте,
всего пятью годами ранее, погожим днем в начале сентября, Чарльз Диккенс уничтожил абсолютно всю свою корреспонденцию, полученную за последние три десятилетия. С помощью сыновей Генри и Плорна он вынес из кабинета не одну огромную корзину бумаг и, игнорируя мольбы дочери Мери, призывавшей сохранить столь бесценное литературное и личное наследие, сжег все до единого письма, когда-либо полученные от меня, Джона Форстера, Ли Ханта, Альфреда Теннисона, Уильяма Мейкписа Теккерея, Уильяма Гаррисона Эйнсворта, Томаса Карлейля, от своих американских друзей Ральфа Уолдо Эмерсона, Генри Уодсуорта Лонгфелло, Вашингтона Ирвинга, Энни и Джеймса Томаса Филдсов. А также от своей жены Кэтрин. И от Эллен Тернан.Позже Кейти рассказывала мне, как она, держа в руках письма и узнавая почерки Теккерея, Теннисона и прочих выдающихся писателей, изо всех сил старалась отговорить отца от задуманного, просила подумать о грядущих поколениях. Но Кейти, по каким-то своим причинам, солгала мне, поведав эту историю. Третьего сентября 1860 года, когда Диккенс внезапно решил сжечь всю свою корреспонденцию, Кейт с моим братом Чарльзом находилась во Франции, где они проводили медовый месяц. Она узнала о случившемся лишь спустя много месяцев.
Вот ее младшая сестра Мейми присутствовала там — то есть здесь, на этом самом месте на краю заднего двора, откуда открывался вид на замерзшие поля и обнаженные кентские леса вдали, — и Мейми действительно умоляла отца не уничтожать бумаги. Диккенс тогда ответил: «Боже, как бы мне хотелось, чтобы и все письма, когда-либо написанные мной, тоже оказались в этой куче!»
Когда все шкафчики и ящики для хранения бумаг опустели, Генри и Плорн запекали луковицы на углях огромного костра, пока внезапный ливень с ураганом не загнал всех в дом. Впоследствии Диккенс писал мне: «Тогда полило как из ведра… подозреваю, я прогневил Небо своей корреспонденцией».
Почему же Диккенс уничтожил всю свою обширную переписку?
В прошлом, 1864 году Диккенс сказал мне, что написал своему старому другу, актеру Уильяму Чарльзу Макриди, следующее: «Я ежедневно видел недопустимое использование конфиденциальных писем, которые становятся достоянием общественности, не имеющей к ним ни малейшего отношения, а потому не так давно развел огромный костер на заднем дворе Гэдсхилла и сжег все до единого письма из своего архива. Теперь я уничтожаю все приходящие мне письма, помимо сугубо деловых, и на душе у меня спокойно».
О каком таком недопустимом использовании он говорил? Иные наши с ним общие друзья (из тех немногих, кто знал о сожжении корреспонденции) предполагали, что после своего неприятного публичного расставания с Кэтрин (ставшего публичным, не следует забывать, по глупости самого Диккенса) он с перепугу представил, как сразу после его кончины разные биографы и прочие литературные вампиры примутся предавать гласности конфиденциальную переписку, накопившуюся у него за много лет. На протяжении нескольких десятилетий, рассуждали упомянутые друзья, жизнь и творчество Чарльза Диккенса являлись достоянием общественности. И он решительно не желает, чтобы письма друзей, с соображениями по поводу самых сокровенных его мыслей, тоже были отданы на потребу праздной публике.
Я держался несколько иного мнения насчет причин, побудивших Диккенса сжечь свои бумаги.
Полагаю, именно я заронил в голову Диккенса мысль об уничтожении переписки.
В моей новелле «Четвертый странник», напечатанной в рождественском номере «Домашнего чтения» от 1854 года, рассказчик, некий адвокат, говорит: «Мой опыт адвокатской практики, мистер Фрэнк, убедил меня, что, если бы все люди сжигали по прочтении все письма, добрая половина гражданских судов в этой стране прекратила бы свою деятельность». Тема гражданских судов премного занимала Чарльза Диккенса тогда, во время работы над «Холодным домом», и позже, в 1858 году, когда семья его жены грозилась подать на него в суд за причиненные Кэтрин несправедливости, включая, надо полагать, измену.