Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

После Ницше оставалось сделать еще один шаг в раскрытии смысла богоборчества Прометея, и этот шаг сделал Вяч. Иванов. Восполняя утрату «Прометея-Огненосца», по его мнению, первой части Эсхиловой трилогии, он создает своего Прометея — подлинно трагический характер человекотворца, мученика сознательности, обдуманно принимающего на себя вину и кару, чтобы возжечь огонь вечного мятежа и в том мятеже полностью истощить себя человека ради. Важно одно: не боги, а Прометей создает людей,

…каких соделать, Вотще пытаясь, боги не смогли.

Трагедия Прометея в том, что в нем познание убивает действие. Принимая на себя действие, он сознательностью своей отрицает его. Для действия нужна иллюзия, скрывающая неправду. И здесь срывает Вячеслав Иванов свое богоборчество: неправда для него преодолевается только искуплением — пришествием Диониса.

Огонь вечного мятежа вместе с орудием убийства путем преемства вины и кары передает Прометей им же созданному человеку, чтобы человек освободил себя сам:

Себя
творить могущих сотворил я,
Что я возмог — возможет человек.

В людях два естества: титаническое и дионисийское (все та же орфическая традиция!). В них стихия титаническая преобладает над разумом дионисийским. Их энергия утверждает жизнь. Их действие призывает смерть: убийство и самоубийство. Убийство отнимает надежду на примирение людей и богов — свободы и необходимости. Первая цель Прометея-богоборца достигнута: примирения нет. Отсюда путь человека: «грех» и «возмездие», вечное преодоление вины и кары, т. е. мятеж. Мятеж Прометея сменяется мятежом человеческим. Прометей дает людям религию богоборчества взамен религии «благоговения». Избранникам завещает он хранить им возжженный огонь мятежа, ибо люди склонны к раболепию. Огонь мятежа дан человеку, чтобы в цепи заковать «цепей предмирных ковача — Кронида» (Зевса) самоосвобождения ради. Самоосвобождение человека в победе его дионисийского начала, разума, над началом стихийным, титаническим: оно — в преодолении мятежа и междоусобицы. Титаническое начало жизнеутверждения — это воля к поглощению другого (голод, любовь, ненависть). Торжество дионисийского начала — не в насильственном механическом сцеплении людей, а «в свободном согласии личных воль для внутреннего единства и „соборного“ восстановления из себя утраченной целостности».

Мятеж Прометея — это восстание против самого же себя, когда созданием Пандоры он раскалывает целостность на два противоборствующих начала: мужское и женское. Пандора приводит с собою власть и насилие и поднимает мятеж смертных против того, кто их создал — против Прометея. И титан-богоборец падает жертвой им же порожденных богоборцев. Власть и Сила налагают на него оковы.

Прометей Вячеслава Иванова — это антиэллинство. Вина его, Прометея, вытекает из стремления титана к абсолюту. Его Прометей читал не только Ницше, но и Шеллинга, Гегеля, Канта. В традиции Канта — Шеллинга — Гегеля формулирует Вячеслав Иванов вину Прометея как «низведение совершенной идеи из спокойного истинного бытия в бывание». И сама идея искупления идет не столько от орфизма, сколько от христианства — из мифа о сыне, сокрытом в недрах отца, т. е. Диониса в Зевсе. Доводя богоборческий титанизм эллинства до своей вершинной точки, Вячеслав Иванов идеей искупления свергается в мистериальную сферу эсхатологии вместо того, чтобы сделать последний вывод: ибо ничем иным не может завершиться миф о богоборчестве, как дерзанием стать не только превыше богов, но и превыше Мойр, т. е. самих законов природы, чтобы исправить и преобразить не только бывание как форму культуры, но и само бытие как константную форму природы и перейти в абсолютный атеизм, провозгласив возможность осуществления бессмертия средствами науки.

Отведя мифотему Вячеслава Иванова, мы можем подвести итог судебной сессии.

Гегель, следуя Платону, и немецкие филологи, следуя Гегелю, обвинили Прометея и оправдали Зевса. Маркс и Шлегель — оправдали Прометея и признали виновным Зевса. Гёте и Шелли оправдали Прометея: первый отринул Зевса, второй — его сверг. Шеллинг оправдал обоих. Ницше как философ отказался от роли судьи [104] . Тем самым судебная сессия мыслителей над Прометеем была закончена.

Достоевский и Кант [105]

104

Ницше как поэт поступил решительнее: он задумал перевести трагедию в план историко-культурный и создать нового Прометея. Замысел не был осуществлен, но перед нами девятиступенчатая схема его трагедии. Эти девять ступеней поддаются истолкованию.

1. Боги глупы. Зевс замыслил погубить людей посредством войны, женщины и эллинской культуры, вызвав у них отвращение к жизни. Для этого он создает Елену, Ахилла, Гомера: эллинство!

2. Далее он создал завоевателя мира Диониса-победителя. Дионис, спасая людей, делает их глупыми и страшащимися смерти, вызвав в них ненависть к эллинству. Тем низложил он Зевса-отца и олимпийцев. Молнии — во власти Адрастеи (Немезиды). Прометей и коршун забыты. Прометей ждет от человека освобождения: начало христианства!

3. Люди похищают мысль завоевателя мира: и с людьми покончено. Гибнет Зевс. Гибнет и сам победитель язычества Дионис. На земле наступает фантастическое царство теней. Люди-тенеподобия трусливы, озлоблены, испорчены. Все пожирают жрецы. Героя нет: Средневековье!

4. Из сострадания к людям Прометей посылает им Эпиметея со статуей Пандоры, т. е. историю и воспоминания. Человечество оживает и вместе с ним Зевс. Сказочная Эллада обольщает их жизнь: возрождение!

5. Точно узнанная Эллада уводит их опять от жизни. Их губит подражание эллинам. Основа эллинства постигается как нечто неподражаемое: ложноклассицизм!

6. Прометей отводит людям глаза от смерти; каждый считает себя бессмертным и живет по-своему: романтизм!

7. Период недоверия к Зевсу, Дионису, Прометею за то, что последний послал к людям Эпиметея: век скептицизма!

Прометей одобряет свою кару. Его вина в том, что, создавая человека, он забыл, что сила и опыт не совпадают во времени. В мудрости есть нечто старческое. Прометей ждет от человека освобождения.

8. Жить становится совсем отвратительно.

Прометей отчаивается. Коршун не хочет больше клевать его печень. Подготовляется хаос: XX век!

9. Зевс освобождает Прометея, чтобы он заново переделал людей и создал индивида грядущего — дионисийского человека. Чтобы смягчить страдание при штамповании, сын Дионис (читай — Р. Вагнер) создает музыку. Зевс-отец и Дионис-сын — язычество и христианство — должны прейти. Возникают новые люди: грядущее возрождение!

Новый человек есть, по Ницше, сверхчеловек или еще проще: он — антихристианин-безбожник, создатель героической морали.

105

Републикация издания Голосовкер Я. Э. Достоевский и Кант. Размышление читателя над романом «Братья Карамазовы» и трактатом Канта «Критика чистого разума». — М.: Изд-во АН СССР, 1963. Ссылки на Достоевского даются по десятитомному собранию сочинений писателя (М., Гослитиздат, 1956–1958). Первая цифра в сноске указывает том, вторая — страницу.

«Критика чистого разума» Канта цитируется в переводе Н. Лосского (Пг., 1915, 2-е изд.).

Квадратными скобками отмечены пояснительные вставки, угловыми — купюры.

Авторская разрядка заменена курсивом — Прим. ред.

Размышление читателя над романом «Братья Карамазовы» и трактатом Канта «Критика чистого разума»

Иван «из тех, которым не надобно миллионов, а надобно мысль разрешить»*^

Ф. М. Достоевский

I. Кто убил старика Карамазова?

Читатель романа «Братья Карамазовы» знает, что человеческим судом был осужден за убийство Федора Павловича Карамазова, ввиду формальных обстоятельств дела, старший сын старика — Дмитрий Карамазов. Читатель знает, что «божьим судом» — судом совести — был осужден за убийство средний сын старика — Иван Карамазов, который, быть может, предугадывал убийство отца, но не убил.

Читатель знает, что осудил себя и себя казнил физический убийца Федора Павловича, предполагаемый побочный сын старика — Смердяков.

Но читатель знает и то, что физический убийца Федора Павловича, Смердяков, является только как бы виновником убийства, что он сам не признает себя подлинным убийцей, а признает подлинным убийцей Ивана.

Читатель знает еще и то, что младший сын старика, Алеша, «судья праведный», не признает убийцей ни Дмитрия, ни Ивана, а только Смердякова, — что обвиняемый в убийстве Дмитрий сперва непоколебимо отклоняет всякое обвинение в убийстве отца от Смердякова, а затем поневоле признает его убийцей. Читатель также знает, что Иван, наоборот, долго не признает убийцей Смердякова, а признает убийцей только Дмитрия, и что, услышав в полубезумном состоянии от такого же, как он, полубезумного Смердякова, что убил отца все-таки Смердяков, — объявляет убийцей отца себя, Ивана.

И хотя иной читатель дочитал роман до конца и даже кое-какие страницы перечитал, хотя он знает до тонкости все обстоятельства дела, хотя он видел, как Смердяков завертывал на своей левой ноге панталоны, как запускал в длинный белый чулок пальцы, как вытаскивал оттуда пачку с тремя тысячами, — теми самыми, которые были предназначены «ангелу Грушеньке и цыпленочку», хотя читатель даже узнал, как Смердяков эти три тысячи передавал Ивану Федоровичу, он все же еще не вполне уверен, что убил именно Смердяков. Он все же как-то недоумевает. Его все еще продолжает мучить вопрос:

— Кто же тогда виновник убийства? Кто же, по замыслу автора романа, убил старика Карамазова?

И впрямь, признания, обвинения, самообвинения произносятся в такой бредовой, кошмарной, истерической обстановке, среди стольких мировых и авторских загадок, что не знаешь, чему верить, чему не верить, где действительность, где мнимость, и не хочет ли автор потрясти читателя сразу всеми противоречиями жизни и мысли, чтобы доказать, что, несомненно, «слишком много загадок угнетают человека на земле».

Да и ответ на вопрос читателя о виновнике убийства дан автором странный, неожиданный, непонятный:

— Вы не знаете, кто убил Федора Павловича? Так-таки и не знаете? Совсем не знаете? Так вот кто — чёрт: чёрт убил! чёрт, а не Смердяков! чёрт, а не Дмитрий! чёрт, а не Иван!

— Какой чёрт? Что за чёрт? Не гоголевский же чёрт, чёрт возьми! — недоумевает и даже возмущается читатель. — Что за вздор! Да не издевается ли над читателем автор? При чем тут чёрт?

Нет, автор не издевается. Трагедия исключает издевательство. А роман «Братья Карамазовы» — трагедия. И если в этой трагедии немало шутов и шутовства, то именно в трагедии рядом с трагическим героем отводится место и шуту (это мы находим, например, в «Короле Лире») — и не только ради контраста, и не только потому, что от великого до смешного один шаг, или что шут — это неудавшийся трагик, или что всякая до конца изжитая трагедия обращается в фарс, и труп героя — в трофей шута, — но еще и потому, что шутка в трагическом контексте тоже становится трагичной, и чем она острее и беспощаднее по своей остроте, тем она трагичнее, и, наконец, еще и потому, что, в силу особого душевного свойства или характера человека, в нем — трагик и скоморох живут нераздельно.

Оставим пока в стороне вопрос о смыслообразе чёрта, так часто упоминаемого в романе, примем его за условную фигуру, за одного из героев наряду с другими героями романа, на что дает нам право кошмар Ивана Федоровича, которому чёрт явился воочию, т. е. где чёрт действительно фигурирует как действующее лицо.

Пусть читатель, которого мучает загадка, заданная ему автором («Кто же убил старика Карамазова?»), обратит внимание, что и все герои романа мучаются той же загадкой и гораздо более жестоко и мучительнее, чем читатель, — мучаются до слез, до отчаяния, до истерики, до бешенства, до галлюцинации, до безумия, до самоубийства. Кто же, по замыслу автора, убил старика Карамазова?

Поделиться с друзьями: