Избранное. Приключения провинциальной души
Шрифт:
О-кей… и я умерла.
Фамилия доктора была Пушкин. Он был в чёрной кипе, упитан и подозрителен. Я предположила, что истощена и плохо сплю оттого, что слишком устаю на работе. Пушкин брезгливо объяснил, что так не бывает – кто много работает, тот хорошо спит и ест. Образ Пушкина троился в моих глазах: он говорил одно, думал другое, делал третье – видимо, был из идеологически подкованных… Жаль, что мой папа не взял фамилию Ларин, и встреча Пушкина с Таней Лариной так и не произошла в поликлинике на земле колена Дана, куда я принесла подготовить своё тело для сверхзадачи.
Я сижу на колене Дана…Нет, это звучит игриво —ниМаятник
В восьмидесятом году мы переехали на окраину города. Это была новостройка на правом берегу Реки. Природа ещё не пострадала тогда от надвигающегося города, и первое лето мы были счастливы от её близости. Мы нашли пляжик, где в будни не было ни души. Я пошила себе сарафан из вишнёвого ситца, на мальчиках были оранжевые в горошек трусы, и рано утром мы, почти не переговариваясь, чтобы не нарушить важности происходящего с нами и не спугнуть обыденностью сборов ждущее нас чудо, сбегали по тропинке вниз.
Светлая заводь, тени стрекоз, замок песочный, башни в зубцах, мост нависает над рвом, и вода льётся из детских ладошек туда… Стены в ракушках, вал крепостной, наездник со шпагой мчится лихой. Струйка песка от тяжёлых копыт, мост осыпается, лошадь храпит. Пёстр и наряден речной перламутр, створки распахнуты – милого ждут… В замке волшебном принцесса живёт. Всадник приблизился, громко зовёт. Солнце в зените и тень коротка. Мальчик уснул. Тихо дышит река…
Муж пропадал на работе с утра до ночи, а я была с детьми. Старшему было шесть, младшему – четыре и, конечно, нужно мне было быть дома, но жить на одну зарплату стало невозможно. Мы совсем обнищали. Я перешивала одежду детям из старых вещей, и мальчики ходили зимой в розовом и голубом. Куртки были драные и в пятнах, которые невозможно было отстирать. Но самое печальное было с обувью: старший донашивал сапоги сердобольной бабушки, а косолапый малыш сминал в лепёшку новые ботинки за месяц, а затем бодро передвигался на подмятых голенищах, и зрелище это было – не из лёгких.
Я устроилась в проектный институт, который был далеко от дома – на другом берегу реки. Детей мы определили в садик, и продолжилась нормальная советская жизнь…
Однажды, в конце декабря, промозглым слякотным утром, забросив детей в садик, я бежала через пустырь к автобусной остановке. Звуки, силуэты проносящихся мимо людей, искаженные чёрным туманом… мне показалось, что я – в царстве теней. Зачем я вытащила своих сопротивляющихся тёплых сонных мальчиков в ночь – зачем бегу по чавкающей грязи всё дальше от них, цепляюсь за железный бок автобуса… Нет, это не может происходить со мной… – это… просто… волшебный фонарь – я делаю фильм. И то, что происходит в этот момент – съемки на натуре… Туман прекрасен – он слегка серебрится в предчувствии утра… камера плывет к лицу, и видно, как непросто мне бежать по ледяной каше и думать о новогодних костюмах для мальчиков, и что, должно быть, монолог о заячьих ушках из накрахмаленной марли – в мире теней – потрясет зрителей – все заплачут и мир станет лучше…
Я не сошла с ума – произошла обычная вещь: жизнь становится невыносимой, и человек уходит в иллюзию… Я сумела найти вполне безобидную для семьи форму своего ухода, слава богу, некий холостой ход для своей души, сознания… Хотя всё происходящее казалось отражением в разбитом зеркале, я не могла позволить себе игру с осколками – увлечь детей во взрослые фантазии… Часто думала: а если бы у Маргариты был ребёнок… или у Иешуа? Я позволила себе мироощущение сказки, в которой жили стойкие оловянные солдатики,
и от слёз Герды таяла льдинка в сердце Кая. Я была абсолютно свободна в своём творении и иногда счастлива, а иногда не становилось сил. Иногда я владела массовкой, иногда – нет – и тогда меня опрокидывало, выбрасывало в беспредел реальности, и я, вступая с ней в контакт, всегда только теряла. Даже река и балка отступали в своё небытие, и тогда я верила, что и у них есть своё зазеркалье, и оно спрятано в моём волшебном фонаре – присутствием, которое ощущала только я.Теперь мы живём в Израиле. Жесткий марафон позади, и постепенно материализовался мир моих иллюзий. Чувствую себя колдуньей – иначе как могла возникнуть моя комната с компьютером и окном в свой двор, где растут сосны и начинают цвести в конце декабря алоэ, а у забора перед пустыней стоят эвкалипты, и дальше – за далёкие холмы, по вечерам, на розово-голубых волнах уплывает солнце.
Шатры в пустыне. Негев рыж, как древний истоптанный ковер – Извечного Жида наследный замок, облагороженный фамильной тайной и призраками праотцев. Палим огнем соперника – восточного владыки, тирана Солнца. Сам упрям и дик – парадоксальный иудейский Храм. Покоится на зыбкости – пучине горько соленых вод. Невидимого Бога рыжий отблеск… нагромождение камней, как вызов суетному барокко, рококо и готике надменной… Мой Негев за калиткой, где стоят два старых эвкалипта – дар чудесный их тень и аромат.
Быть может, тот пляжик, что мы облюбовали много лет назад, чудом сохранился в своей тогдашней прелести на больной теперь чернобылем и разрухой Реке… Все эти годы мне кажется, что в полнолунье там возникают тени: моя и моих маленьких сыновей, какими мы были тогда – во времена первозданного речного рая, хранимого теперь только нами. И исчезни я… мой фильм… ряды сомкнутся, как и не было, – хлынет нежить горьких воспоминаний о насилии, оскорблениях прожитых лет, как это бывает в минуты слабости… и исчезнет под железобетонным хламом чистый песочный островок, захлебнётся в сточных водах русалка…
Я не была оторванной от жизни. Напротив, мало позволяла себе свободы в повседневности – покладисто бежала в своей упряжке: семья, работа. Правда, однажды отправилась на поиски моря – вдруг стало страшно, что нет его вовсе. Я взяла три дня отгулов (выплакала у начальника – подлеца Серёни, которого все терпели и даже любили за то, что раз в году на день электрика он напивался, вставал перед коллективом с бокалом и говорил: "Я – г…но!").
Отгулы были за субботы на овощной базе, где при минус десять – под снегом без навеса – мы вытаскивали из мёрзлой кучи стеклянные капусты, обрубали по непонятной схеме и бросали в новую кучу – в свежий снег… Так вот, я бросилась на вокзал, приехала в курортный город и вышла на берег, похожий на постель в публичном доме… Села на катер, отправлявшийся прочь, и сошла в посёлке с названием «Морской». Затем от причала ушла на восток – мимо базарной площади – туда, где за виноградником виднелся скалистый мыс, и за ним угадывалось море – настоящее, великолепное, лазурное и чистое, каким и создал его Господь – я видела это…
В начале девяностых действие моего фильма переместилось в Иерусалим. Мы попали туда случайно – не по рангу – не будучи ни сионистами, ни религиозными, ни богемой, ни столичными людьми. И всё же мы были редкостью этой эмиграции – мы признавали себя беженцами. Опять происходило великое переселение народов, и мы были в процессе. Пульсировали страны, шевелились границы, непрерывно хлопали двери, летели, ехали, плыли люди. Но всё это они проделывали сидя и даже лёжа в креслах, и потому слово «бег» не возникало, как не возникало и слово «трагедия», и только я, быть может, тащила в себе эту допотопную пару.
Мы висели в крохотной кабине лифта между этажами, как в точке отсчёта, когда мир делится на то, что было прежде, и что будет, а остановившееся мгновение ужасно – прошлое затягивает первобытный туман, где с трудом различимы контуры моего я, а впереди ждут бездомность, унижения, болезни, предательства…
За нами не гнался багаж, и здесь нас никто не ждал. Мы поместились в маленьком гостиничном лифте – вся моя семья с чемоданами и гитарой. Мы висели, оттолкнувшись от прошлого и не коснувшись будущего, без связи со временем – пусто… ноль… но ноль, тяготеющий к плюсу, хотя бы потому, что прошлое я определила, как минус…