Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:
Господи! Как хорошо лежать под открытым небом! Дай бог здоровья и клопам — не будь их, не знали бы, что греческие звезды такие же, как наши…

Я отправляюсь искать Шумича. Несколько дней назад я отдал ему куртку, которая перешла мне в наследство от Шкоро, чтоб продал грекам. Может, продал? Обошел всех — нет Шумича, как сквозь землю провалился. Заметил его уже затемно возле цистерны, когда он зачем-то на нее забирался.

— Что ты там собираешься делать? — спрашиваю его.

— Спать.

— Больно жесткое место выбрал!

— Я сам жесткий, — говорит он и направляется к колонке. — Никому ни слова, что я здесь устроился!

Прячешься от кого-нибудь?

— Прячусь, но сам не знаю почему, не знаю и от кого!

— Ты чего мне голову морочишь?

— Серьезно. Какие-то типы интересуются, расспрашивают, шныряют вокруг. Добра от них ждать не приходится, это точно.

— Если со шкодой, выдали бы себя раньше.

— Значит, выжидали или узнавали. Понятия не имею, замечаю только, выслеживают, иногда по двое, а то по трое, наверно, много их.

— Пойдем к нам. Мы тебя в обиду не дадим. Будем дежурить.

— Не надо. На цистерне они ничего мне не сделают.

— А если уже заметили, что здесь устраиваешься?

— Главное, чтоб не застали врасплох. Я проснусь, если начнут подниматься, а этого довольно.

Я отковылял к Вуйо и Видо, уже дремавшим на своих соломенниках, рассказал им о Шумиче, мы переселились за овраг и улеглись неподалеку от цистерны.

Во дворе кто-то еще переходит с места на место, во мраке видно, как снуют черные тени, нагибаются, ощупывают, где место поровнее. Люди шутят, покатываются со смеха, вспоминают, как спали в хлеву и шастали по вдовам. Кто-то залаял, ему отозвались на другом конце двора: без собачьего бреха какие уж тут воспоминания. Наконец все успокоились. Над нами высокое небо, безоблачное и безграничное. Звезды что и над Курмарией, и мне кажется, что небосвод упирается в те же горы, где меня теперь нет. Одна из них высится подобно Волуйнику, другая вогнута посредине, совсем как наше Седло, третья закрывает зеленое ущелье, над которым выпятила грудь наша Турия. Развалин турецкой сторожевой башни не видно, но их не сразу отыщешь из долины и днем…

Мне хочется спать, а мысли все вертятся вокруг Шумича. Не похоже, что напуган, но почему не хочет открыться близкому человеку? Паникером он никогда не был, и мне трудно поверить, что кому-то только сейчас пришло в голову его подстерегать и преследовать. Может, показалось или сдали нервы. Странно, что они не шалят у меня. Если то, что я думаю о себе, соответствует действительности, я держусь весьма прилично. Впрочем, кто знает?.. Никто не вправе судить о самом себе! Даже тот, кто трижды в день смотрится в зеркало, не имеет понятия, какая у него физиономия, — а что же могу я знать о себе, глядя в миску с похлебкой? То, что я там вижу, скорее неверное мое изображение, и мое убеждение, будто я прилично держусь, возможно, самообман. И когда расспрашиваю о Хармаки, и когда разыскиваю Миню Билюрича, в надежде доказать, что революционеры не Каппы, и когда заставляю себя верить, что отыщу его, — разве это не форма сумасшествия, может, гораздо более тяжелая, чем у Бабича?..

Восточный ветерок, долетающий с Халкидика, пропитан ароматом горных трав. Он мешает заснуть. Горы у Лима стоят дальше. Вон по ту сторону Баля в отблесках луны поляна Валуево Коло. Серые ребра водомоин и скалистые выступы отчетливо видны, несмотря на мой напряженный взгляд, пытающийся смешать их с черной пустотой. Но вот все медленно колыхнулось, уменьшилось и утонуло где-то за горизонтом. Растаяли и Седло с Волуйником, и Турин, остались лишь неясные тени, над которыми мерцают звезды. А на равнине, скрытой от глаз казематом, где сидят греки, нет ничего, только призрачный лунный свет, даже не лунный, а предрассветных сумерек, парит над ней, словно дух над бездной. Последние звезды стремительно мчатся сквозь голубые дали ввысь. Лестница, по которой часовые взбираются на вышку, поднята от земли и напоминает хвост животного, ставшего на задние ноги, чтобы понюхать крышу казармы.

Шумич спускается с цистерны и моет руки. Я подхожу, отворачиваю другой кран и спрашиваю:

— То, о чем ты мне говорил вчера, тебе не показалось?

— Неважно. Что они мне могут сделать?

— Может, брал кого-нибудь из них в плен или

препровождал куда?

— Никого я не препровождал. Валялся раненый с начала восстания и до тюрьмы. И в глаза их никогда не видел.

Вода чуть холоднее, чем днем, когда ее нагреет солнце. По земле беспорядочно разбросаны лохматые кочки. Какое-то мгновение мне кажется, что утренний ветер наморщил неровную поверхность болота; болото почти высохло, и только на самом дне чернеют в грязи колоды. Они шевелятся, что-то бормочут, но это только кажется. За мертвецкой колют дрова. Дежурный полицейский свистком объявляет подъем. Светлеет. Люди встают, собирают тряпье и уносят его в пещеру казармы. На лестнице слышен топот. У колонок начинается толкотня. Растут очереди с мисками — получать кофе. День такой же, как и вчера, и позавчера. Колесо завертелось.

VIII

Нервы остро реагируют на все, что к нам доходит из свободного мира. Правда, его свобода тоже ограничена и недалеко ушла от нашего мира, за колючей проволокой: наш — лишь отражение и порождение того, что снаружи, вроде бы мы в близком сродстве, но тот кое в чем и похуже, мы это знаем по опыту. Однако в нас сидит нечто заставляющее пренебрегать опытом. Укрепляет это «нечто» наш пристыженный, кажущийся ненужным и топчущийся на месте разум. И тогда существа с иллюзорной свободой — люди без часовых, играющие дети, зеленеющие между кровлями деревья, воробьи, порхающие с ветки на ветку, — представляются нам вдруг необычайно счастливыми и в силу этого гордыми и какими-то фантастическими, как в пору детства, когда все дороги вели в царство тайн, а перед глазами внезапно открывались долины, текли незнакомые реки, поднимались туманы, обнажая будто только что выкованные утесы, и шумели невидимые воды, струясь по бархатным лугам в ущелья.

Я думаю об этом, а освещенное солнцем немецкое кладбище полно штурмфюрерами и убитыми эсэсовцами. Грузовик, отличный от нашего, эдакий своеобразный катафалк, привозит покрытый палаткой гроб. Зовут Ганса, что-то ему говорят, он указывает в сторону греческой церкви, превращенной в склад инструментов. Вытаскивают гроб, видать не пустой, несут, но не знают, куда поставить. Лица такие, будто хотят что-то спрятать и поскорей удрать. Ганс передает через Шумича, чтобы наверху за оградой сельского греческого кладбища мы выкопали могилу. Наверное, самоубийца — это пока первый. Я вообразил, что это бывший коммунист. «Если у этого народа, — говорю я, — еще осталась крупица совести, то, конечно, у коммунистов! У кого же еще?» Шумич полагает, что коммунисты там уже давно истреблены, и, кроме того, самоубийство зачастую не имеет отношения к совести. Земля твердая, каменистая, могила получается неровная и мелкая. Не выкопали и метра, как Ганс подает знак, довольно, не разрешает и выровнять дно, сойдет, мол, и так.

Приносим гроб, снимаем крышку. Глаза у мертвеца открыты, смотрят на нас потусторонне. Как мушка в янтаре, от жизни в них осталась крупица страха. Сняли форму, оставили только трусы, как подарок на тот свет. На теле и трусах видны следы штукатурки, брызнувшей со стены, у которой его расстреливали. Белые, красивые тонкие руки сведены у бедер судорогой. Волосы всклокочены, голова опущена на изрешеченную грудь. На шее цепочка с табличкой и номером — кто его по этому отыщет в огромном архиве смертей?.. Ганс показывает рукой, чтоб его вытряхнули из гроба — отчизна не желает ему дать и доски. Мы опрокидываем гроб. Покойник быстро и послушно падает в могилу и зарывается головой в землю. Мы торопливо его закапываем.

Ганс ничего не хочет нам объяснять и на все вопросы только твердит:

— Scheisse! Scheisse!

Никогда еще не был таким упорным, не поделился даже с Шумичем. Значит, есть вещи, о которых приходится молчать. Мы оставляем неизвестного за оградой греческого кладбища. Может, он и не коммунист, а лужицкий серб, или его обвинили в шпионаже, или в самом деле поймали с поличным. Только закопали мы его слишком мелко, собаки могут разрыть могилу, если учуют. Пока спускаемся к немецкому кладбищу, Шумич о нем уже позабыл. Не знаю, куда приведет нас эта необыкновенная легкость, с которой мы забываем мертвых и отсутствующих.

Поделиться с друзьями: