Избранное
Шрифт:
Этим силам в романе Носсака противопоставлено интеллектуальное начало, воплощенное в д’Артезе и — отчасти — в его друге Луи Ламбере. Это начало антибуржуазное и — что особенно важно и в чем заключается, в известном смысле слова, новое для книг Носсака качество, — начало антифашистское, хотя и выражено оно зашифровано и не всегда последовательно.
Подобное противопоставление характерно для многих книг в литературе ФРГ. Не зная реальной связи с революционным рабочим классом и опоры на последовательно антифашистские силы, она, в сущности, не выдвинула и подлинного героя-антифашиста, человека справедливого действия. Фашистскому варварству в гитлеровские времена и в современной ФРГ в книгах западногерманских писателей противостоит, как правило, «интеллектуал», чаще всего —
В годы гитлеризма за одну из своих пантомим, высмеивающую Гитлера, а еще больше за вызывающее поведение на допросе д’Артез был отправлен в концлагерь (где, кстати, носил одежду, сшитую из ткани, которую поставлял концерн «Наней»), Жена его бросила (может быть, и донесла на него), вышла замуж за эсэсовца, дочь росла в новой семье, не зная, кто ее отец. Чудом уцелев (может быть, и в силу своих родственных связей с концерном) и выйдя на свободу в 1945 году, д’Артез понял, как сказано в романе, свою «экстерриториальность».
«Экстерриториальность» — слово, заимствованное из дипломатического языка; поэтому и маска, которую в жизни надел на себя д’Артез, — это опошленное представление о дипломате; оно означает его неподвластность «сиюминутной» жизни; оно означает также и его неуязвимость, бессмертие и в то же время — отстраненность от всего актуального.
Впрочем, с точки зрения «отстраненности от всего актуального» в романе все не так просто, хотя противопоставление «экстерриториальности» и «актуальности» проведено через всю книгу.
Во всяком случае, поведение д’Артеза и на сцене, и в жизни во времена гитлеризма не подходит под это понятие. Более того. В гротескной сцене допроса оберрегирунгсратом Глачке д’Артез произносит длинную речь, из которой следует, что «мы» (тайная организация людей духа!) были твердо уверены, что д’Артез (бальзаковский) объявится в Сопротивлении. Издевательство над тупым полицейским чиновником? Конечно. Но все же и мысль об активном антифашистском действии как естественном поведении любимого героя.
Лембке говорит, что раньше д’Артез не понимал своей «экстерриториальности» и потому вмешивался в повседневность, а позднее осознал, кто он. Следовательно, поведение его изменилось. Однако по описанным в книге пантомимам, то есть по его отношению к искусству, к своему творчеству, нам это трудно уловить; судя по всему, они были резкой и непримиримой критикой существующих порядков. Эдит, дочь д’Артеза, рассказывает, какое горькое чувство оставалось у него от выступлений перед самодовольной аудиторией, которая бездумно и весело смеялась, не желая понимать трагического смысла его искусств?: «Зрители хохочут над остротами, а меняться ничего не меняется. В этом папа участвовать не желал. Одно огорчение, говорил он. Так всегда получается с актуальностью, как он это называет. Ходишь вокруг да около правды, только этой шайке жизнь облегчаешь».
Это чувство бессилия перед «обществом потребления», которое научилось даже критику в свой адрес обращать себе на пользу, мы знаем не только по романам Кёппена, Бёлля, фон дер Грюна и многих других западногерманских писателей, по и по их собственным горестным признаниям. Д’Артез в этом не отличается от Шнира из романа Бёлля «Глазами клоуна» и даже от самого Бёлля. Здесь надо искать объяснение, почему последняя фраза письма д’Артеза (д’Артеза как бы «настоящего», бальзаковского) звучит так: «Гений есть дар — стиснув зубы преодолевать лихую годину» (очевидно, своеобразная перефразировка бюффоновского афоризма: «Гений — это терпение»).
Высшее свидетельство «экстерриториальности» д’Артеза заключается в том, что он всегда превосходит окружающих его людей, будь то Глачке или Наземаны, и всегда хозяин ситуации. Побежденным мы его не знаем; он неизменно владеет своим лицом, придавая
ему любое выражение. «Правильнее было бы сказать, лишая его всякого выражения, ибо этим как раз объясняется эффект, который он производил».Приехав на похороны матери, он спросил у Лембке, какое надо сделать лицо, когда ты остаешься один на один с мертвецом, если это твоя мать? А потом, после описания помпезных похорон, на которых родственники соревновались в демонстрации показного горя, он сказал: «Актерской выучки нет, вот и меры не знают».
Так «экстерриториальность» д’Артеза поворачивается своей холодной и презрительной стороной к тем, кого он отрицает. В книге нет и намека на «деланное» лицо, когда речь заходит об отношении д’Артеза к близким ему людям — будь то Ламбер или его дочь Эдит. Его искусство человечно.
Таким образом, если мы попытаемся разобраться в поведении д’Артеза (отвлекаясь от «трансцендентной» вечности, просвечивающей, по Носсаку, за его обликом), мы увидим вполне реальные причины, заставляющие его строить свои отношения с окружающим миром на принципах «экстерриториальности», причины, лежащие в жизни общества, законы и обычаи которого он отрицает. Но все же не случайно, разумеется, автор все время держит своего героя далеко за пределами непосредственного действия, «за кадром»; соприкосновение с реальной жизнью безжалостно развеяло бы эту красивую и утешительную сказку.
Иная судьба у Людвига Лембке, он же Луи Ламбер. В годы гитлеризма он написал несколько откровенно халтурных исторических романов, которые, однако, имели огромный успех (именно потому, что подлинная литература была под запретом), женился на богатой женщине, в которой была не только английская, но и еврейская кровь (на что, как дается понять, власти закрывали глаза, поскольку тем самым в рейхе оставались ее немалые капиталы). В те годы, когда д’Артез чуть не погиб в концлагере, Ламбер процветал, и хотя тут речь идет не о подлинном сотрудничестве с гитлеризмом, но все же об известном «соучастии». Жена его покончила с собой уже после войны, то есть когда непосредственная опасность миновала, и Ламбер отказался тогда от своего псевдонима, стал снова Лембке и под этим именем — незаметным библиотечным служащим и снова — другом д’Артеза.
Лембке всячески противился замыслу «протоколиста» написать эту книгу; он не любит воспоминаний и постоянно говорит на страницах романа о том, как «счастливы те, у кого нет прошлого». Под маской чудака, которую он на себя надел, как догадывается «протоколист», таится ум, проницательный и беспощадно честный. «…Ламбер как-то сказал: — Из нас, не будь даже нацистов и войны, ничего другого бы не вышло. Нам этим не оправдаться. — Сильно сказано, конечно, но Ламбер терпеть не мог, когда люди перекладывали на историю ответственность за свою судьбу». В облике его нет ясности д’Артеза, и, надо думать, не случайно он носит имя героя одного из самых «темных» романов «Человеческой комедии». О себе он говорит, что сделай не из того материала, что д’Артез, и только в редкие мгновения «дотягивает» до его уровня. В отличие от д’Артеза Лембке — «человек», он более уязвим и потому ничто человеческое ему не чуждо, но путь, выбранный им в жизни, — ложный путь.
Через все повествование проходят понятия-лейтмотивы, взятые из арсенала экзистенциалистской философии: свобода, выбор, ситуация и т. д. Те места, где они начинают господствовать, принадлежат к наиболее слабым в книге. Но надо помнить, что Носсак, как уже говорилось, часто бывает сложнее, чем может показаться на первый взгляд.
В одном из узловых мест книги подробно рассказана пантомима д’Артеза на типично экзистенциалистскую тему «палач — жертва». Затем идет реставрация жизненного материала, легшего в основу этой пантомимы, — выясняется, что сам д’Артез, бежавший из концлагеря в 1945 году, был вынужден убить эсэсовца, хотевшего поменяться с ним одеждой, чтобы спастись от справедливого возмездия. По мере повествования все яснее становится ироническая интонация, которая сопровождает типично экзистенциалистские рассуждения о «взаимозаменяемости» палача и жертвы; в конце же главы прямо выражена мысль о справедливости действий «жертвы», убившей своего «палача».