Избранное
Шрифт:
В одной из бесед Онетти так прокомментировал духовный путь Браузена: «Внезапно он открывает для себя чудо: писать — значит стать богом… Или скажем проще — индивидуум вдруг обретает власть. Обретает власть одним словом, каким-нибудь эпитетом изменить чью-то судьбу. Вот что происходит с несчастным бедняком Браузеном, и когда он открывает эту свою власть, он пользуется ею, чтобы сбежать в свой вымышленный мир».
Только в искусстве, в воображаемой жизни Диаса Грея, Браузен может осуществить свою жажду приключений, могущества, новой и чистой любви, оставив незамкнутым, открытым финал. Ведь в воображаемой жизни есть, казалось бы, все то же, что и в двух реальных: усталость, бессилие перед чужой волей, грозящее наказание. Но Браузен — Диас Грей властен остановить мгновение, когда оно действительно прекрасно — мгновение борьбы и любви. Значит, итог духовной одиссеи онеттианского героя в том, что другая жизнь — это миф, претворяемый воображением в искусство, а в реальности все
Нет, это еще не окончательный итог, не последний ответ. Писатель сопереживает, сочувствует герою, но смотрит на него со стороны, судит и нас побуждает судить.
Герои Онетти тоскуют по братству. Это слово, чересчур громкое для онеттианского словаря, все же иногда стыдливо-целомудренно мелькает в мыслях персонажей. Братство помогает жить Штейну и Мами — братское, товарищеское в их отношениях гораздо прочнее и нужнее обоим, нежели былая плотская связь. Братство обещает жена Гальвеса своим мудрым пониманием, своей тихой и надежной преданностью Гальвесу, нищему домашнему очагу. Быть может, братство спасло бы и ее и Ларсена, если бы Ларсен не испугался родов, появляющегося на свет ребенка как новой ловушки. И Браузен отлично понимает, что именно братство, неэгоистичная, отрешенная от наслаждения любовь нужна сейчас Гертруде, только он не может пробудить ее в себе и притворяется, а Гертруда чувствует фальшь и великодушно избавляет мужа от лжи, выдумав охлаждение. И оттого чувствует облегчение, когда арест как бы снимает с его совести груз невыполненного долга. И Ларсену, и Браузену, и мужу «такой печальной» — им всем не хватает этой капли братской, самозабвенной любви к другому человеку. Вот и получается, что в повествовании их фигуры бледнеют и стушевываются рядом с такими бесхитростными, смешными, даже нелепыми существами, как Мами, жена Гальвеса, служанка Хосефина, молча оберегающая свою слабоумную хозяйку. Не будь их, жизнь в зловонной атмосфере разрушающегося мира стала бы нестерпима.
По-видимому, в 40-е годы Онетти в известной мере испытал влияние экзистенциалистской философии. Во всяком случае, в монологе епископа из «Короткой жизни» слышатся отголоски некоторых экзистенциалистских деклараций. Епископ славит одинокого человека, постигшего судьбу, то есть неизбежную конечность человеческого существования, но мужественно принимающего «правила игры», или, говоря в экзистенциалистских терминах, «выбирающего» свой удел. Однако со временем писатель отказался от абстрактной тезисности экзистенциалистской этики. Ему осталась близка и дорога лишь одна идея, изначально, впрочем, не принадлежащая экзистенциалистам, но подхваченная некоторыми из них и включенная в их философский оборот, — идея человеческого «восстания», яростного, хотя и безнадежного сопротивления. «Примем Ничто, которое, может быть, нас ждет, как несправедливость, будем сражаться с судьбой, даже не надеясь на победу, будем сражаться с ней по-донкихотски», — писал Мигель де Унамуно [7] , и эти слова можно поставить эпиграфом к собранию сочинений Онетти.
7
M. de Unamuno. Ensayos, vol. 2. Madrid, 1951, p. 969.
Можно возразить, что Ларсен, который поначалу тоже исповедует этот новый стоицизм («Делать это, потом другое, и еще другое, все дела чужие, и тебе неважно, получится хорошо или плохо…»), постепенно осознает, что и этот принцип заводит его в тупик: продолжать делать одно дело за другим можно, только обманывая себя призрачной целью, а по сути смирившись с реальным положением вещей. Но недаром в предыдущей фразе Ларсена речь идет о «хозяине»: «Как если бы кто-то другой платил тебе, чтобы ты это делал…» Ларсен ставит себе цели, по представлению Онетти, слишком социально-конкретные, оттого и не видать ему счастья. Конечно, он мог бы ворваться в дом, разбудить Анхелику Инес, жениться — но это и значило бы питаться иллюзиями и стать частицей гниющего, зловонного мира. Ларсен выбирает бегство и смерть.
Все попытки устроиться, обрести покой, домашний уют, уверенность в будущем внутри социального мира, давно и полностью растратившего свой потенциал человеческого счастья, обречены на поражение. Вердикт, вынесенный Онетти буржуазному обществу, окончателен и смягчению не подлежит. В социальном плане судьбы героев Онетти всегда трагичны если судить по развязкам его произведений, Онетти можно счесть мрачным пессимистом.
Но есть еще другая, внутренняя судьба личности, которую каждый из нас определяет сам, без скидки на обстоятельства. У героев Онетти эта судьба — сопротивление, бесстрашная верность себе вопреки очевидности, вопреки людям, времени, смерти. Это упрямый гордый жест, неважно, стоит ли он последних пятисот песо или жизни, требует ли он минутной решимости или растянется на годы. Невеста — вдова Монча до последнего дня жизни не снимет лохмотьев подвенечного платья. «Такая печальная» поднесет пистолет ко рту раньше, чем увянет
последняя былинка в казненном саду. Последнее слово, последнее решение всегда принадлежит человеку — таков вывод Хуана Карлоса Онетти.Психологизм Онетти суров до жестокости: с каждым из своих героев он проходит весь его крестный путь, не скрывая ни слабостей, ни самых безумных побуждений («такая печальная» готова отдаться в полном смысле слова первому встречному, бунтуя против неумолимой ярости мужа). Но в прозе Онетти никогда нет холодного любопытства к безднам человеческой психики — все освещено состраданием и непрестанной болью. Болью за человека, который такими усилиями и муками должен спасать и утверждать свое человеческое достоинство.
«Когда я сажусь писать, наступает час правды, а правда — не для волшебных сказочек», — ответил однажды Онетти сердито на упреки в пессимизме. Да и нельзя назвать пессимизмом ту хвалу душевным силам человека, его способности выстоять и сопротивляться самой злой судьбе, что звучит во всех произведениях Онетти.
И. Тертерян
КОРОТКАЯ ЖИЗНЬ
Норе Ланге и Оливерио Хирондо
8
Часть первая
I
День святой Розы
— С ума посходили, — снова сказала женщина, словно припоминая, словно переводя.
Я слышал ее через стену и представлял, как движутся ее губы, когда она обращается к холодильнику, дышащему брожением и морозом, или к соломенной шторе, отделяющей комнату с еще не расставленной мебелью от вечерней зари. Я рассеянно слушал отрывистую речь, не веря тому, что говорила женщина.
Когда голос, шаги, затрапезный халат и толстые руки — так я представлял ее — перемещались из кухни в комнату, мужчина односложно и не совсем серьезно поддакивал. Зной, который женщина рассекала, становился потом еще плотнее и тяжко оседал в квартирах, в лестничных пролетах, во всех уголках дома.
Женщина ходила взад-вперед по однокомнатной квартирке, а я слушал ее из ванной, стоя, и на голову мою почти бесшумно лилась вода.
— Хоть сердце разорвись, честное слово, — произнес голос чуть напевно, прерываясь в конце фразы, словно что-то мешало высказать все до конца. — Молить не стану. Что хотел, то и получил. У меня тоже есть гордость. Хотя мне хуже, чем ему, да.
— Ну, ну, — успокаивал ее мужчина.
Минуту-другую я слушал, как они молчат, а в стаканах позвякивают кусочки льда. Мужчина, должно быть, сидел без пиджака, мордастый и тучный; у женщины подергивались губы, и она никак не могла унять пот, струящийся по лицу, по груди. А я стоял голый за тонкой стенкой, и капли воды испарялись на мне, потому что я не брал полотенце и смотрел в полумрак комнаты, где сгустившаяся жара окутала и придавила чистую простыню. Я стал сознательно думать о Гертруде, о милой длинноногой Гертруде, о моей Гертруде со старым, побелевшим шрамом на животе, о том, как она молчит и моргает, проглатывая гнев, будто слюну, и как прикалывает золотую розу к нарядному платью, — словом, о Гертруде, которую я знал наизусть.
Когда женщина снова заговорила, я думал о том, что теперь должен без отвращения смотреть на шрам, который будет у Гертруды на груди, — круглый, непростой, испещренный розовым или красным; но и он станет когда-нибудь таким же бледным, как тот, на животе, — тонким, плоским, легким, как росчерк под моим поцелуем.
— И разорвется, — сказала женщина за стеной, по-видимому, о своем сердце, — и стану совсем другой. Сколько раз я ревела из-за Рикардо эти три года. Вы не все знаете. Это еще не самое худшее, бывало и хуже. Но теперь конец.