Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Первое внятное, несомненное предупреждение Ларсен получил, когда, сгорбясь и опустив голову, сидел в катере, протягивая кулак с зажатым в нем билетом к колышущимся волнам, которые вздымались и вибрировали у носа. Новорожденное солнце примеряло свой бесстрастный, все сглаживающий свет. «Вот и утречко, милое, свежее зимнее утречко», — подумал он, чтобы уклониться. И затем (потому что храбрость невозможна без забвения): «Вот он, зимний свет в безветренное утро, и я в нем, в этом свете, а он равнодушно и холодно льется и глядит на меня. Сделаю-ка я это просто так, с тем же равнодушием, с каким светит озаряющее меня белое сияние, — действие номер один, номер два и три, до тех пор, пока не придется остановиться, из уступчивости или от усталости, и тогда я скажу себе, что, возможно, при моем посредничестве было совершено нечто полезное для другого человека».

Проехали еще милю, Ларсен зевнул и решительным жестом снял черную, уютно гревшую шляпу; окинув взглядом сонные, вздрагивающие фигуры его спутников, сидевших на

подковообразной скамье, он поморгал и устремил жадный взор на рождающийся день, растущий слепо, неудержимо, на день, чьи лучи недавно скользили по застывшим гигантским чешуйчатым хребтам холмов, а потом, с той же непостижимой точностью, будут озарять стада других тварей, которые появятся на земле, когда человека опять не будет.

И тогда — моторка круто повернула, чтобы, покачиваясь, подойти к ветхому причалу, называвшемуся «Пристань португальца», — тогда Ларсен, подобно человеку, осторожно щупающему больное место, решился дать доступ авангарду страха, отречению, чувству, соседствующему с испугом, но ослабленному, переносимому, притупившемуся от долгой осады, сроднившемуся с естеством человеческим. Тогда он подумал: «Вот оно, мое тело — ноги, руки, половой член, внутренности, все то, что позволяет мне общаться с людьми и вещами; вот голова, но она — это я, и потому для меня не существует отдельно; но есть еще полость грудной клетки, причем она не пустая, она полным-полна всяческих шлаков, трухи, опилок, ошметок, пыли, отбросов всего, что было мне мило, всего, чему я в этом другом мире позволял делать меня счастливым или несчастным. И всегда с охотой, всегда с готовностью начать сызнова, если б меня оставили здесь, если бы я мог остаться».

САНТА-МАРИЯ-IV

Солнце, теперь лишь слегка красноватое, стояло уже высоко над рекой. В этот час доктор Диас Грей обычно просыпался и нащупывал первую свою сигарету с закрытыми глазами, чтобы сберечь побольше образов исчезнувшего сна и, не напрягаясь, почувствовать скрытую в них тоску и нежность. Мать, ушедшая подруга, улыбка — или эфемерный призрак какого-то прощания, склонявшиеся над его подушкой, над его лицом, более подлинным, более чистым его лицом, более молодым, чем то, которое, как ему казалось, было у него во сне.

Он закурил сигарету и в полутьме прикрыл глаза, пытаясь угадать погоду и температуру дня, в который его принесло. Затем подумал о визитах к больным и о приходящих пациентах, о плюсах и минусах одиночества, о вчерашнем разговоре с Ларсеном, о дочке Петруса. Вблизи он видел ее всего два раза.

Долгие годы семья Петрус жила то в Санта-Марии, то на верфи, то в разных городах Европы, нигде не засиживаясь больше нескольких месяцев. Правда, отлучки старого Петруса всегда были короче, чем прочих уезжавших членов его семьи. По сути, он всего лишь сопровождал свою жену и дочь с гувернанткой и какой-нибудь свояченицей или кузиной, устраивал их в надежном и удобном месте, до мелочей определял их образ жизни на некий срок, чтобы можно было о них забыть без всяких угрызений, с радостной, предвкушающей приятное решимостью. Его видели часто: невысокий, сухощавый, быстрый и точный в движениях, с жесткими бачками, тогда еще черными, в котелке, в костюме с узким и куцым пиджаком по послевоенной моде, будто нарочно придуманной для людей его типа — замкнутых, исполненных строгого достоинства. В одежде, которую он заказывал теперь, еще бывали поразительные отголоски той моды. Не столько муж и отец, сколько служащий, дворецкий, советник семьи, он себе находил награду в приятном ощущении своей деловитости, не заботясь о благодарности, не стремясь к тому, чтобы жена (дочь еще не родилась или не принималась в расчет) и непременная родственница, в каждой поездке другая, разделяли его взгляды на комфорт, престиж, здоровье и красоты природы.

Он трудился ради этих маленьких организационных побед, не с тем чтобы удовлетворить свое тщеславие, которое, вероятно, никогда не нуждалось в пище извне, но, видимо, считал это занятие легким, бодрящим упражнением своих способностей в те периоды, когда его предпринимательство вынужденно сводилось лишь к опасениям и фантазиям. Этакие маленькие полезные неприметные победы, одержанные с помощью железнодорожных расписаний, проспектов для туристов, дорожных карт, гидов и дружеских советов — или в борьбе с ними.

Наконец во время кризиса тридцатого года семья осела на верфи, окончательном пристанище для сеньоры Петрус — ее похоронили на кладбище Колонии после суточного словесного препирательства: Петрус заупрямился, он желал хранить тело, скелет или пепел у себя в саду, в небольшом сооружении из кирпича, мрамора и железа, с двускатной крышей, проект которого архитектор Феррари набросал с надлежащей быстротой и даже получил часть гонорара. И после клятвы, произнесенной перед соболезнующими, священником и могильщиками, клятвы, чрезмерный драматизм которой и горячность были, бесспорно, вызваны поражением в стычке с муниципальными чиновниками и правилами, Петрус согласился на погребение на кладбище Колонии. Кроме того, еще была послана телеграмма губернатору, три строки в таком повелительном тоне, что их стоило бы подписать «Мы, Петрус», ответом на которую было всего лишь письмо с соболезнованием, где выражения сочувствия должны были смягчить отказ; письмо это, впрочем, пришло, когда дождь уже целую неделю

поливал могилу сеньоры Петрус в Колонии. (Она умерла зимой, и Анхелика Инес сумела этого не забыть.)

Клятва была произнесена по-немецки, что исключало из числа свидетелей немногих местных жителей, присоединившихся к скорбящей и промокшей процессии: «Клянусь перед Богом, что Тело твое опочиет на Родине». Большими буквами выделены патетически подчеркнутые слова. Выходку эту понять трудно. Все очевидцы описывают Петруса как человека, чуждого мелодраматизму: стоя с непокрытой головой, он выпрямился, поднял руку над мокрой ямой и произнес варварские, гортанные звуки, эту так никогда и не исполненную клятву. Потом снова наклонился, взял поданную ему горсть земли и бросил ее точно на буквы, обвитые украшавшей гроб фиолетовой лентой.

Перед этим, когда еще и часу не прошло после кончины его жены, Феррари, архитектор, приглашенный Петрусом, угодливо чертил карандашами по белому листу, напряженно стараясь понять и точно воплотить, а заодно подсчитывал затраты — стоимость мрамора и кованого железа, плату каменщикам и гранильщикам мрамора, расходы на перевозку. Но он также ощущал радостный и тревожный трепет художника, стремящегося что-то создать, что-то выразить. А за спиною Феррари ходил взад и вперед Петрус, вдовец, упрямо повторяющий свои требования, дотошный, неуступчивый.

И должно быть, для Петруса и его дочери решение остаться в доме на верфи тоже было окончательным. К дому сделали пристройки, привезли статуи для сада, и много недель подряд катера за хорошую плату доставляли ящики с мебелью, посудой и украшениями.

Но прежде чем они обосновались в доме, поставленном на каменных столбах, дабы предохранить его от паводка, еще не достигавшего столь опасного уровня, Петрус сделал попытку купить дворец Латорре, находящийся ныне на острове вблизи порта Санта-Марии. Вероятно, стоило бы послушать свидетельства и толки о встречах старого Петруса с потомками героя — тучными, вялыми, дегенеративными. Он льстил, интриговал, все терпел и, кажется, сумел предложить сумму, достаточную как задаток для переговоров о контракте. Тогда его резиденцией — на острове, который на почтительном расстоянии огибают суда и лодки, — был бы дворец с розоватыми, вечно сырыми стенами, с сотней зарешеченных окон, с круглой башней, когда-то наверняка казавшейся необычной и легендарной.

Возможно, это — то есть пребывание Петруса на острове — изменило бы и его историю и нашу; возможно, что судьба, которая, подобно толпе, неравнодушна к внешним формам, к величию, решила бы помочь ему, сочла бы эстетической или композиционной необходимостью обеспечить легенде будущее: Херемиас Петрус, император Санта-Марии, Эндуро и Верфи. Петрус, наш хозяин, заботясь о нас, о наших нуждах и нашей зарплате, бодрствует в цилиндрической башне. Не исключено, что Петрус распорядился бы увенчать башню маяком, или же нам, дабы украсить и оживить нашу покорность, довольно было бы, гуляя по набережной в безоблачные вечера, созерцать соперничающие со звездами освещенные окна, за которыми бодрствует, управляя нами, Херемиас Петрус. Но как раз тогда, когда внуки магната, с насмешкой или отвращением обнаружив способность Петруса желать, запутывать, глотать унижения, торговаться и в конце каждой встречи глухим мягким голосом, с почтенной миной человека прошлого столетия, излагать непреложный итог того, о чем спорили и на что беспечно согласились, сказали, томно кивая, «да», за спиною у судьбы было решено объявить дворец Латорре историческим памятником и назначить жалованье некому внештатному профессору национальной истории, дабы он жил во дворце и регулярно присылал сообщения о течи в крыше, о засилье сорняков и о связи между приливами и прочностью фундамента. Профессора звали — хотя для нашей повести это несущественно — Арансуру. Говорили, что прежде он был адвокатом, но оставил это занятие.

Дочь Петруса Диас Грей видел вблизи всего два раза. Первый — после того, как семья поселилась в доме на верфи, и до того, как умерла мать, — девочке тогда было пять лет, и в ноге у нее застрял рыболовный крючок. Будь Петрус дома, он, без сомнения, повез бы ее на машине в медицинскую клинику Колонии, не останавливаясь в Санта-Марии, не тревожась о том, что ребенок теряет кровь, забывая, что напротив новой площади есть дом с табличкой доктора, и не желая слушать напоминаний об этом. Однако старик — то есть тогдашний Петрус, такой же, как теперь, только с черными и более жесткими бачками, — находился, вероятно, в это время в столице, занимаясь подсчетами на заседаниях будущих и возможных акционеров, либо колесил по Европе, закупая машины и нанимая технический персонал. Таким образом, довелось матери и очередной тетке принимать в этой ситуации решение и выбирать наименьшее зло: смерть, хромота, мстительный гнев Петруса. «Только подумать, доктор, что отец всегда запрещал ей ходить на мол к рыбакам». Старик называл «молом» то, что было всего лишь навесом над глиняной насыпью (хотя уже тогда начали закладывать в реку огромные каменные кубы). Видимо, чертя карандашом первый набросок плана, он написал «мол» или подумал о «моле», когда с презрительной миной подошел к берегу, осматривая местность с целью покупки. Что ж до рыбаков, в тот день там находился только Петтерс, тот, что потом стал владельцем «Бельграно», а тогда жил одиноко в хижине возле реки, побившись об заклад, или поссорившись с отцом, или по обеим этим причинам, ставшим для него предлогом.

Поделиться с друзьями: