Избранное
Шрифт:
Это было все, что увидел и услышал старик.
Жизнь в самом своем конце приоткрыла перед ним щель, чтоб он заглянул в нее и воочию увидел этот самый вопрос: «Что тут творится?», на который кто-нибудь когда-нибудь, быть может, даст ответ. Старик не мог дать никакого ответа, потому что рыбья кость застряла у него в горле — глубоко, глубоко, чуть ли не у самого сердца, а может, и в самом сердце.
Серб пинал и бил козу, чтоб отогнать ее от дверей и разглядеть, что творится в полумраке стойла. Смерть бессмысленно распростерлась над поблескивающими рогами коровы. И поблескивающие рога покачивались с бессмысленной угрозой. Ужас проникал во все поры вместе с сыростью и застоялым воздухом теплого хлева. По углам, вращая глазами, сидел на корточках страх. Серб попятился.
Он не посмел заглянуть дальше. Он шел по двору, а страх полз за
«Эти Ефрейторовы — дикие люди, — думал Серб. — Ефрейторовы — сумасшедшие! Ефрейторовы — бешеные!»
«Да, бешеные! Бешеные!»
Серб метался по двору, и одни и те же мысли и подгоняли, и удерживали его. Летом в Черказских горах, в траве горных лугов появляются медлительные коричневые змеи. Они вылезают из тенистых, сырых ущелий и, когда солнце их напечет, начинают кидаться из стороны в сторону. Бывали случаи, когда такие змеи преследовали и били крестьян, приходивших в луга косить. Удар такой змеи — как удар железного бича. Змея быстро ползет и, настигнув человека, выпрямляется в воздухе, чтобы ударить его всем своим туловищем. Серб метался, словно его хлестали этими железными бичами.
Первой его мыслью было, что Иван Ефрейторов его убьет. Следующая мысль — «Я его убью» — немедля вцепилась в первую, но тут же отвалилась, не выдержав страшного прикосновения. Он еще раз попытался соединить обе мысли, чтоб они сомкнулись, как звенья цепи, но вторая показалась ему более заманчивой, обещавшей спасение, она раздалась и стала скорлупой для первой. Круг замкнулся, теперь оставалось только оглядеться по сторонам, подготовить себя к действию. Он увидел ружье, оставленное перед домом вместе с другими вещами Ивана Ефрейторова, которые тот привез с острова и положил перед домом сушиться. Ружье было ближайшей целью Серба. Он переломил его — оно было пусто; стал рыться в вещах и нашел гильзы. Он лихорадочно перебирал их, отыскивая полные. Иван Ефрейторов не выбрасывал стреляные гильзы — он потом заряжал их, это обходилось дешевле. Полная гильза нашлась, Серб проверил, сухая ли, понюхал, ощупал пальцами. Она плотно легла в ствол.
Серб обернулся — никого не было видно. Ружье оттягивало руку — кажется, пушка, и та была бы легче. Он надеялся, что ружье вернет ему уверенность, но мысль о том, что Ефрейторов — дикий, сумасшедший, бешеный, еще крепче вцепилась в него — дикая кошка, вонзившая когти ему в затылок. То, что в руках у него было оружие, заставляло его действовать, толкало в бездну, о существовании которой он раньше только подозревал. Это была самооборона.
Холм был пуст. Может, он успеет спрятаться и будет стрелять из укрытия, прежде чем тот его заметит? Его обдало жаром, и в то же время он почувствовал облегчение, как бывает, когда отпускает острая боль. Да, а потом он бросит ружье в воду, как можно дальше, и убежит. Мальчик будет ждать его в укромном месте, о котором они условились раньше. И — на велосипеде в село, мальчик на раме, он в седле. Так будет в самый раз, только бы сейчас успеть спрятаться.
По одну сторону холма зияли разрытые могилы затопленной деревни. Бледная зелень светлела над открытыми ямами, пробуждая их любопытство. Туда, туда! Ноги быстро несли его к этим ямам, и еще на берегу он вдруг увидел могилу своей сестры. Один этот холмик чернел здесь, грозный, но тихий или, вернее, смиренно-грозный, как всякая могила. Еще на бегу он решил, что заляжет к ней спиной, чтоб на нее не смотреть.
Он лег к ней спиной, на нее не смотрел, но думал о ней, о сестре. Она действительно говорила перед смертью: «Не будет тебе прощения, если оставишь мальчика здесь! Поклянись мне! Я здесь зачахла, хоть его спаси!» Теперь он понимал, что Иван Ефрейторов убил здесь его сестру, постепенно, спокойно, убил своим диким, бешеным правом. И мальчонку уморит! Нет, нет, с мальчонкой это у него не пройдет, еще посмотрим, пусть только покажется на повороте тропинки.
И Серб начал прицеливаться и измерять на глаз расстояние до тропинки. Расстояние неблизкое, а ружье не карабин. Этой дробью надо стрелять почти в упор. А то он раз стрельнет, тот на него бросится, и еще неизвестно будет, кто кого. Сомнение, словно таившееся в самой траве под ним, вдруг окрепло, вышло из прикрытия, поднялось, неодолимое
и гладкое, как стеклянная степа. «Что ты лежишь здесь, в яме, беги от этой могилы, разве не видишь, что здесь тебе конец?» — спрашивала его стена. «Но здесь я в укрытии, — сказал он себе, — больше мне негде укрыться». — «Тогда лежи, если хочешь, можешь даже глаза закрыть! Муха на стекле! Да он растопчет тебя, раздавит копытами своей лошади, пока ты будешь уползать на четвереньках. Разве одним выстрелом убьешь и человека, и лошадь?» — «А почему одним выстрелом? — удивляется воспаленная мысль. — Я могу взять еще патронов».«Конечно же, нужны еще патроны, как я сразу не догадался!»
Эта спасительная мысль выталкивает его из ямы. Гильзы холодят грудь, он запихивает их все за пазуху и, оттопыренный и бренчащий, бежит назад. Нет, нет, не назад, зеленое сияние кладбища вдруг останавливает его, пугает, превращает в траву, поникшую и притихшую после урагана. Что ему делать там, он постоит здесь, он не мигая будет смотреть на поворот тропинки, и ружье должно быть наготове, вскинуто, и курок должен быть взведен, чтоб в нужную секунду клюнуть капсуль. Он выстрелит раз, самое большее еще раз. Только бы тот не налетел на лошади прямо на него, только б он скакал в сторонке — сбоку удобней целиться. А потом назад, прямо к воде, чтобы бросить ружье.
Коза прошла мимо, оглядывая его своими желтыми глазами. Она заверещала ему в ухо, и он чуть не подскочил. Руки сами повернули ружье к животному, и, пока взгляд прикидывал, а разум должен был решать, пальцы нажали на спуск. Грохот залил глаза козы. Она повернулась и повалилась набок. Борода окрасилась в дьявольски красное.
Теперь беги, беги назад, брось ружье в воду и — наверх, царапай ногами холм! Ноги были готовы, но какая-то быстро катящаяся и подпрыгивающая точка притянула к себе его взгляд. Ну как, бежишь или нет?
Бежать было поздно.
Он упал на колени и стал, не глядя на гильзу, заряжать ружье. Руки сами сделали свое дело, курок отошел назад, целясь своим клювом в капсуль. Глазам некогда было смотреть, как заряжается ружье. Они смотрели на Ивана Ефрейторова, который, точно второе пришествие, несся вниз с холма.
Увидев мальчика, Иван Ефрейторов тут же успокоился. Через триста или пятьсот метров он его догонит. Две мальчишеские ноги, даже если они и крутят педали, не в силах убежать от четырех лошадиных ног. Лошадь стремительно неслась в пыли, поднятой ее гремящими копытами. Всадник сидел спокойный, как солнце, в центре своей собственной вселенной. Теперь уже ничто не могло укрыться от его ослепительного света.
Мальчик услышал за спиной стук копыт и обернулся; потом, приподнявшись на педалях, согнутый, взъерошенный, он ринулся вниз, под гору, по зигзагам дороги. Он был похож на падающую звезду.
Солнце неспешно катило за ним. Солнце покоилось на лошадиной спине, накаленное гневом, готовое вот-вот взорваться и в то же время исполненное великодушия. «Убегай, убегай, — думал Иван Ефрейторов. — Убегай, а я посмотрю, крепкие ли у тебя ноги! Ефрейторовские ли у тебя ноги (мальчик здорово работал ногами, и это Ивану нравилось) — и жилы!» — думал он, возвышаясь на лошадиной спине. Потом вдруг сообразил: «Верно, у него кости трещат от надсады, и хорошо, коли трещат». Узенькая спина сгибалась перед ним, неестественно отклонялась на поворотах, выпрямлялась и снова сгибалась — прутик, колеблемый воздухом. Шея вытягивалась и покачивала голову, чуть удлиненную, оттянутую назад и именно потому красивую. «Верно, там у него упорство сидит», — думал крестьянин, глядя на удлиненный затылок. Но он думал об упорстве сына без злобы: это упорство его, ефрейторовское, и, значит, стоящее, оно проступает в каждом повороте тела, в том, как выгибается крепкий прутик.
— Ну, еще сто метров! — кричит Иван Ефрейторов.
Между ними уже не больше тридцати метров.
— Н-но! — кричит Иван Ефрейторов.
Дорога ворвалась в лес. Деревья слились, превратившись в черную стену, оградили дорогу с обеих сторон и бросили на нее сверху зеленое покрывало. Тоннель был длинный и извилистый, копыта загремели в нем еще громче. Лошадиная морда догоняла мальчика. Теперь Иван Ефрейторов совершенно ясно видел напруженную спину и шею со смуглой ложбинкой посередине. Шея и спина были мокры от пота. Смуглая ложбинка снова бросилась ему в глаза; иногда ночью, когда мальчик спал, отец целовал его в шею и в щеку, но тайком, чтоб мальчик не заметил. Он делал это тайком чуть ли не и от самого себя.