Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Сьера Триггви из Стёдюдля…

Внутренний голос все шептал мне: что-то у тебя не в порядке, ты ни себя не понимаешь, ни других.

А другой голос вторил первому: если ты не можешь заставить себя спросить дядю Сигхватюра и жену его Адальхейдюр, кто был Йоун, кто был твой отец, то поезжай в Стёдюдль и поговори наедине с сьерой Триггви, пастором, который тебя крестил и конфирмовал.

Я перестал копаться в архиве «Светоча», не желал больше слушать таинственные голоса. Схватив датский журнал двухмесячной давности и вооружившись авторучкой и несколькими полосками бумаги, я начал переводить рассказ некоего Енсена или Хансена «Naar Kaerligheden sejrer» [90] . Покойная бабушка говаривала, что верность долгу и трудолюбие — лучшее лекарство от всех бед. Труд облагораживает человека, повторяла она, работа приносит утешение опечаленной душе. Шефу перевод рассказа этого Енсена или Хансена был не к спеху, но тем

не менее я работал долго и упорно, как если бы Вальтоур с нетерпением ожидал рукописи. Не знаю, облагородил ли меня этот перевод, но успокоить успокоил.

90

«Когда побеждает любовь» (датск.).

Ночь кончилась.

Я устал, меня начало клонить в сон, все сделалось безразличным, смолкли голоса, загадки человеческой жизни перестали волновать меня — во всяком случае, на время. И тут я услышал странный шум, который то усиливался, то стихал, то приближался, то удалялся. Еще несколько минут я писал, но при этом невольно прислушивался, пытаясь понять, откуда он исходит. Самолет? Нет, быть не может, произнес я вполголоса и подошел к окну. Никакого самолета я не увидел, а только тяжелое, мрачное небо, нависшее над серыми домами и безмолвной улицей. Светало. Шум превратился в далекое жужжание, оно постепенно замирало и совсем стихло. Я покачал головой и навинтил колпачок на авторучку. Что это я себе думаю, может, вообще спать не собираюсь? Я натянул пальто, сунул в карман книгу с негодяем на обложке, запер редакцию и отправился домой, на улицу Сваубнисгата.

О чем я думал? Где я находился?

Думал я, наверное, о девушке, с которой был обручен, а находился в начале Баункастрайти, когда где-то вдали вновь послышался странный шум и навстречу мне пронеслись два парня, торопившиеся словно на пожар.

— Военные корабли! Самолет!

Я остановился. Нет, быть этого не может, гнал я от себя услышанную новость, но все-таки решил убедиться собственными глазами, соответствует ли она действительности. Я побежал вслед за парнями и догнал их на вершине Арднархоудля [91] .

91

Арднархоудль — холм в центре Рейкьявика. На его вершине установлена статуя Ингоульвюра Арднарсона — первого поселенца в Исландии.

Англичане? Немцы?

Я стоял на рассвете под статуей исландского первопоселенца и смотрел, как серые эсминцы вспарывают тихий залив. Они двигались гораздо быстрее, чем корабли нашего бедного народа — маленькие торговые суденышки да ржавые траулеры. Над эсминцами кружил самолет. Над гаванью кружили чайки. Словно в трансе, я слушал отрывистую речь незнакомых людей, сжимал в карманах кулаки и не мигая смотрел, как стальные корабли быстро и неотвратимо, словно гроза, подходят все ближе, рассекают зеркальную гладь проливов между зелеными островами, потом замедляют свое тяжелое движение, так что пена уже не вскипает у их носов, тихо скользят еще немного и бросают недалеко от берега якорь.

Когда Вальтоур попросил меня описать для читателей «Светоча» события этого утра, очень скоро выяснилось, что сделать я этого не в состоянии. Я, конечно, взялся за статью, написал несколько слов — два-три предложения, но тут сердце у меня заколотилось так, что я оставил эту попытку. Даже сегодня я прихожу в такое волнение, когда пытаюсь восстановить в памяти события этого весеннего утра 1940 года, что не могу связно рассказать о них. Видимо, я воспринял их не так, как мои собратья по перу. Кое-что я забыл, кое-что видится как в тумане, кое-что — словно искаженный образ на водной ряби. Я, отверженный обществом преступник, вспоминаю сегодняшним вечером, что стоял тогда у здания старого холодильника и смотрел, как утлая лодчонка — катер портового лоцмана — направляется к эсминцам, вернее говоря, смотрел, как под зияющими жерлами пушек отважно полощется на носу этого катерочка исландский флаг. Тут разразилась непогода, сначала посыпал град, затем повалил мокрый снег. Когда просветлело и открылась Эсья, удивительно белая, с голубеющими обрывами, кто-то сказал, что корабли английские. Вдруг в руках у меня оказалась мокрая листовка с заявлением на странноватом исландском языке, где, в частности, говорилось:

Сожалея о причиняемом беспокойстве, мы просим извинения в надежде, что это ненадолго.

Р. Г. Стёрджес, командующий

Слава богу, значит, это не немцы, не нацисты, сказал я себе. Но спокойно на душе у меня не стало. Например, я помню, что задохнулся, как в кошмарном сне, когда один из эсминцев подошел к причалу и отряды вооруженных солдат высыпали на берег. Вскоре они рассеялись по городу, окружили ряд домов, стали сгонять немцев. Иногда я следовал за мальчишками, бежавшими за этими нежданными гостями, иногда, словно бездомный, брел

один. Было уже около восьми утра, когда я вдруг очнулся. Я находился в гавани, вокруг стояло множество народу. В просвете между весенними облаками сияло солнце. Неподалеку я увидел оборванного человечка, низенького, тщедушного, с жидкими усиками, в засаленной кепчонке, и узнал в нем Йоуна Гвюдйоунссона, уроженца Флоуи, мужа Йоуханны, близкой подруги Досси Рунки. Он стоял, заложив руки за спину и вытянув шею, с любопытством и удивлением взирая сразу на все — на солдат, бомбы, пушки, зенитки, пулеметы.

Отупелый и сонный, я отправился домой, на Сваубнисгата. У меня было ощущение, будто за несколько часов я постарел на много лет. Сквозь шум этого первого утра оккупации я услышал крик птицы-травника, но он не доставил мне радости. То чувство в моей груди, которое я сравнивал с часовым механизмом, бесследно исчезло. Осталось безмолвие. Остались лишь пустота и безмолвие.

GANGVIRKID (AEFINT'YRI BLADAMANNS), 1955 Перевод В. Беркова

Наваждения (Из жизни журналиста)

(Роман)

Часть первая

1

Стоит ли продолжать? Стоит ли поздними вечерами записывать воспоминания, ворошить далекие события сороковых годов, заниматься откровенной игрой, то удивляясь, то грустя, то чуть ли не задыхаясь от злобы? Вдруг вовсе и не нужно сидеть над этими каракулями, лучше бросить на половине, разорвать написанное в клочки да сжечь и уж тогда спокойно смотреть в будущее, стараясь достичь душевного равновесия, которого я жажду вот уже столько лет и считаю самым драгоценным из всех благ? Кому-то может показаться, что я сдался, кому-то, но не мне, Паудлю Йоунссону из Дьюпифьёрдюра, никчемному газетчику, известному своим неумением жить. Жена, конечно, не раз спрашивала, что я такое пишу, но я всегда отвечал уклончиво: мол, и сам пока не очень-то знаю, придет время — прочтешь. Жена не любопытничала и не обижалась, мирилась с туманными ответами и позволяла мне спокойно работать вечерами. Ее заботливость и тихий нрав издавна помогали мне выдерживать писательские муки, молчание ободряло, а улыбка внушала мужество — до тех пор, пока я вдруг не понял, что лгал, обманывал нас обоих. Она наверняка считала, что я пишу — по крайней мере пытаюсь писать — книгу или даже роман, ведь многие воображают, что это под силу каждому. Я даже обещал показать ей рукопись, но как она отреагирует, увидев вместо романа воспоминания, исповедь? Что всколыхнется в ее душе при виде моих записок, при мысли о том, что я так и не доверил бумаге? Какой толк ворошить старое? Жена уснула. Я пробежал глазами последнюю главу — о весеннем утре 1940 года, о начале оккупации, потом отложил ее в сторону и подумал: хватит, ни строчки больше.

Месяц-другой я соблюдал этот обет — не прикасался к письменным принадлежностям и по возможности старался не думать о прошлом. Но вот два часа назад по небу пронеслись четыре истребителя, словно хищные птицы, покружили над городом, наполнив все на несколько минут жутким ревом, потом, блеснув серой сталью, повернули обратно на базу в Рейкьянес. Рев утих, но на душе стало тревожно. Я зашагал по комнате, посматривая на перо и карандаши, на секретер покойной бабушки, где хранил кое-какие вещицы. Там же была рукопись и бумага двух сортов. Немного погодя я выглянул в окно: небосвод был чист, от незваных гостей и следа не осталось. В вечерней вышине дремали серебристо-серые облака с багряными боками — красивые и безучастные, величественные, как народная песня. Жена, как видно, тайком наблюдала за мной, потому что спросила, не кончились ли у меня чернила и в порядке ли перо.

Я быстро снял колпачок с авторучки и попробовал перо на старом конверте — все в порядке. Далось ей это перо! С какой стати?

Моя жена не сидела сложа руки. Она вышивала дорожку с изображением поверженного дракона. Копье было уже готово, стежки лежали ровно и плотно. Взглянув на это традиционное женское рукоделие, я отложил ручку и заговорил о погоде.

— Какой тихий вечер. Может, выйдем на свежий воздух перед сном?

— Пожалуй. — Она воткнула иголку в дракона и подняла голову. — Почему ты больше не пишешь?

Я не был готов к ответу.

— Не пишу, и все, — сказал я наконец, пряча глаза. — Что же тут хорошего, если муж только и делает, что пишет, молчит как чурбан и допоздна не ложится спать, вместо того чтобы потолковать с молодой женой, развлечь ее, сходить в кино, послушать радио, почитать…

— …«Светоч»! — перебила она. — Да неужели кому из женщин интересно смотреть детективы и слушать эстрадных певцов?

Шутливые нотки в ее голосе откровенно намекали, что она не очень-то верит, будто ее муж оставил литературный труд лишь от заботливости и внимания к ней. Но я крепко уцепился за спасительную соломинку.

Поделиться с друзьями: