Избранное
Шрифт:
Улеглись наконец толки о ките, и я, как старый воин, тосковал по ним подчас. Салоникский солдат с пристрастием к воспоминаниям о тех героических днях. Но воспоминания всем уже успели надоесть, и я не позволял себе докучать ими окружающим.
Все же как-то днем в начале лета ноги сами собой понесли меня к Ташмайдану. Я настроился на меланхолический лад, и меня потянуло к старым местам. Тлетворный дух давно уже выветрился из города, а место бывшей выставки поразило меня происшедшими здесь переменами. Исчезла дощатая ограда, на поле раскрытой гробницей зияла глубокая яма — фундамент строящегося дома. Я попытался было расспросить, не знает ли кто-нибудь, что сталось с китом, но никто не мог мне дать вразумительного ответа. На меня стали подозрительно коситься, и я отступился. Его увезли глухой ночью, тайно, в спешке, без помпы, без последних почестей. И не было при его погребении ни катафалка, ни траурной процессии, ни свидетелей. Грязное дело это поручили дворникам, и они сгребли кита метлами и лопатами, сбросили в канализацию, ссыпали останки на свалку или в реку, которая все смывает и уносит. Впопыхах не догадались сохранить его скелет, и, таким образом, наш городской музей остался без славного трофея,
Погруженный в эти печальные размышления, утомленный долгой прогулкой и солнцем, я возвращался домой. Я бесшумно прошел в свою комнату, снял пиджак и ботинки и лег на тахту. И только успел задремать, как меня разбудили громкие голоса за стеной, а вслед за тем дверь моей комнаты приоткрылась.
— Вы спите? — осведомилась хозяйка, вползая без разрешения ко мне. Я вскочил, спросонья не понимая, что к чему, и, придерживая руками сползавшие брюки, крикнул:
— В чем дело? Опять какая-нибудь история с китом? Что еще стряслось?
Мое замешательство ничуть не смутило хозяйку. На ней было парадное шелковое платье, кокетливая соломенная шляпка, сумка, перчатки — словом, она приготовилась к выходу.
— Вы не желаете посмотреть фильм «Один день жизни»? — спрашивала хозяйка. — Самая жалостливая картина на свете! Все буквально сходят по ней с ума! Весь Белград ломится в кино; весь город проливает слезы.
— Нет! — заорал я в бешенстве, и кровь ударила мне в голову. — Не хочу я смотреть этот фильм! — кричал я, хотя меня самого душили слезы, и, бросившись в постель, повернулся к ней спиной.
Итак, вот он — явился новый кит! Мне вспомнилось мое тихое место в Коммунальном банке, и острое сознание того, что я напрасно снова упираюсь и бунтую, укололо меня.
Но переделать себя я не мог.
Сети
(Роман)
Выведи меня из сети, которую тайно поставили мне…
Дряное Нечто, мир ничтожный?
В пятьдесят три года Александр Корда — инженер, доктор технических наук, как значилось в официальных документах и удостоверении личности, — и поведением и внешностью производил впечатление человека, находящегося в полном расцвете сил. Он был из той породы холеных, спортивного склада людей, которые с годами не теряют лоск и, несмотря на седину и резкость обострившихся черт лица, сохраняют бодрость и выглядят на добрый десяток лет моложе. Но именно в то лето, после изнурительного года, перегруженного работой на факультете и в академическом институте, а также бесчисленным множеством разнообразных разговоров и встреч — непременным следствием так называемой общественной активности, возвращаясь из очередной поездки на международную конференцию с далекого европейского севера и в третий раз за один сезон пережив весну, как назло опять сырую и дождливую, он почувствовал себя совершенно выдохшимся и смертельно усталым. И с ощущением naus'ee [21] , отвращения к любому объяснению с людьми, не в состоянии ответить на самый обыкновенный вопрос, всю дорогу дремал, откинувшись в кресле, и вообще не видел своих спутников или, желая избежать малейшего контакта с ними, с заинтересованным видом смотрел в окно самолета, ничего не различая в нем и не пытаясь различить.
20
Перевод Н. Холодковского.
21
Омерзение (франц.).
Они-то, люди, и были истинными виновниками его бесконечной усталости, думалось ему, те люди, которые его окружали, с которыми сталкивали его обстоятельства, с которыми он работал и жил. С некоторых пор ему никак не удавалось отделаться от ощущения, что все они словно сговорились обкрадывать его жизнь, с бесцеремонной откровенностью врываясь в нее, управляя и распоряжаясь ею по своему усмотрению, сбивая и путая его намерения, разрывая и растаскивая ее по клокам. Они попросту съедали его жизнь — и это именно тогда, когда время с неумолимой быстротой стало уплывать у него из-под рук — все они, все! — начиная с великих и могущественных, из соображений «высшего порядка» и во имя «общей цели» хладнокровно отхватывающих себе завидные куски, и кончая мелкой сошкой — домашними, родными, малознакомыми и вовсе посторонними людьми, с ненасытной жадностью острозубых бразильских акул обгладывающими с костей последние остатки мяса времени.
Инженер, доктор технических наук, член ученого совета академического института и ряда других солидных учреждений, постоянный участник международных встреч и конференций, неизменно приглашаемый на все официальные приемы, желанный гость модных салонов — словом, преуспевающее и заметное лицо высших столичных кругов, он, подведя жизненные итоги наподобие небезызвестного доктора из немецкой средневековой легенды, испытывал все большую неудовлетворенность собой и все трудней мирился с той формой совместного существования с окружающим обществом, которая была оплачена ценой отказа от своей собственной жизни. К тому же он прекрасно знал, что все сделанное им до сих пор: докторская диссертация, снискавшая ему громкую славу знатока средневекового архитектурного искусства, несколько предисловий, открывающих парадные художественные альбомы, по причинам коммерческим и конъюнктурным особенно полюбившиеся и потому роскошно издающиеся в последнее
время нашей полиграфической промышленностью, а также целый ряд специальных статей, откликов и рецензий, написанных на злобу дня и неоригинальных по существу, — словом, все то, что составляло на сегодняшний день его творческий багаж, отличалось поверхностным блеском и в значительной степени было обязано успехом его личному обаянию, ораторскому искусству, которым он равно владел на нескольких языках, и раздутой популярности непревзойденного специалиста-эрудита. Но главное — и тут болезненно пронзала его мысль в редкие минуты одиночества и всякий раз, когда ему случалось выдвинуть ящик письменного стола с тетрадками, заполненными выписками и планами, — главное состояло в том, что труд всей его жизни (если вообще таковой у него был) оставался куцым и незавершенным по вине все тех же окружающих, с помощью бесчисленного множества возложенных на него общественных обязанностей и груза внутренних домашних проблем и забот, упорно отвлекавших его от работы. И этот его труд, куцый и незавершенный, вероятно, так и будет лежать и никогда не увидит света, если он не сумеет вырваться из дьявольского колеса причин и следствий, в цепких путах которых он бьется, как рыба в сетях.И сейчас, один в такси, пробираясь с аэродрома запруженным машинами шоссе и извилистыми окраинными улицами, в вечерний час, когда трудовой люд возвращается с работы домой, и сознавая, что через пару дней и его здесь закрутит жернов деловых обязательств, встреч и разговоров, он острее, чем когда бы то ни было, почувствовал, что просто-напросто рухнет под их невыносимым бременем прямо на улице или на очередном приеме, если даст себя увлечь водовороту, грозящему засосать его в свою воронку. «Non posso piu! Non posso piu! Piet`a, per l’amor di dio. Ma non vedete che sto morendo!» [22] Все беззвучно в нем протестовало. Ему казалось, что в один прекрасный день сердце его разлетится в куски, словно стеклянное, если в самое ближайшее время он не найдет способа скрыться, бежать куда-нибудь далеко, где бы он мог в покое жить, без необходимости и без опасения кого-то встретить, все равно, чужого или знакомого, с кем-то разговаривать и кого-то слушать. В какую-нибудь монастырскую обитель, в затворничество монахов-траппистов с обетом ненарушаемого вечного молчания, в аскетическую келью с побеленными стенами, где не на чем остановить взгляд и где бы он мог отдохнуть, как в могиле.
22
Я больше не могу! Я больше не могу! Смилуйтесь, ради бога. Разве вы не видите, что я умираю! (итал.).
В квартире его встретило запустение и мертвая тишина, занавески задернуты, шторы опущены. Дохлые мухи, отравленные нафталином, рассыпанным по мебели и коврам, валялись на подоконнике лапками вверх. Телефон безмолвно почивал на подставке; радио и телевизор выключены из сети. Бросив чемоданы в прихожей и открыв окна, чтобы дать доступ воздуху в спертую духоту помещения, он наскоро освежился в ванне и растянулся у себя в кабинете на тахте.
Проходя мимо письменного стола, он заметил пачку писем и другую корреспонденцию, оставленную для него женой перед ее отъездом к дочери в провинцию. Здесь, среди почты, наверняка находилось и ее письмо к нему. Вернее, памятная записка с длинным перечнем поручений, просьб и наказов: заплатить по счетам, обзвонить и принести извинения знакомым, приятелям и родным, с которыми она сама не смогла связаться, получить у портнихи платье, не забыть поздравить с днем рождения и выразить соболезнование тем-то и тем-то, а дочери и зятю, находящимся в постоянных финансовых затруднениях и размолвках, непременно выслать деньги. Примись он только за эту груду бумаг, дожидавшихся его на столе, и снова в уши хлынут еще не улегшийся гул самолетных моторов, назойливый, крикливый голос стюардессы и объявления дикторов на стоянках и не дадут ему успокоиться и заснуть.
Он совсем было погрузился в приятную дремоту, как вдруг с оглушительной резкостью зазвенел дверной звонок. Жена домоуправа просовывала ему в приоткрытую дверь какие-то бумаги, пачку свежих писем, счетов и газет, пришедших после отъезда жены и не влезавших в переполненный почтовый ящик. А так как он вернулся, она решила, что ему это может понадобиться, и потому поспешила принести — только успела накинуть на себя легкое платье. Молодая женщина кормила ребенка, и платье у нее на груди с трудом сходилось. Он принял бумаги из-за двери и, проводив жену домоуправа, сел за письменный стол в кабинете, мысленно распрощавшись со сном, и стал вскрывать подряд конверты и обертки. Внимание его привлекла последняя его статья, напечатанная в специальном академическом журнале, и, пока он перечитывал ее, за окнами стемнело, и он, проголодавшийся и неприкаянный, спустил рукава рубашки, снял со стула пиджак и со вздохом вышел из дому.
Городская электросеть была в неисправности. Темнота; лишь полосы света из окон падали на мрачные улицы. Таким образом, он мог спокойно пройтись без боязни быть узнанным. Вопрос был только о том, куда пойти. В Белграде и в зимний сезон выбор не слишком богат, а летом, особенно вечером, когда жители окраин в поисках развлечений тоже устремляются в центр, все возможности сводятся к дешевым кафе и забитым ресторанам, выставившим столы на тротуары, и без того достаточно узкие и распространявшие вокруг ароматы острой кухни вместе с навязчивыми звуками народных и джазовых оркестров, пронзительные всхлипывания которых смешивались со скрежетом тормозов и автомобильными гудками. В саду одного закрытого клуба, куда он забрел поначалу, было приятней и тише, но здесь была угроза наткнуться на знакомых. Надо будет здороваться, жать руки, кто-нибудь пригласит его за стол, и будет неудобно отказаться, его станут расспрашивать, где он был, в городе ли еще его семья и почему сам он не в отъезде, когда все, кто только мог, давно сбежали из города. Кто-нибудь обязательно вспомнит, что видел в газетах сообщение о его недавней поездке, схватит его за пуговицу и, не давая ему вырваться и улизнуть, не столько из любопытства, сколько от смертельной скуки начнет выпытывать, что он видел в той далекой стране, откуда только что вернулся, на самом деле не слушая его и рассеянно постукивая пальцем по столу.