Избранное
Шрифт:
— До чего же ты остроумен, — сказал мне Менаш, раздраженный смехом Акли.
Я поспешил перевести разговор на другое.
— Откуда ты так поздно, Акли? — спросил я.
— Как бы ни был умен человек, все же в его жизни бывают случаи, когда, невзирая на принципы, указующие ему путь, как маяк — кораблю, ему приходится подчиняться требованиям общества; в один день не побороть всех этих допотопных предрассудков, тем более если действуешь в одиночку.
Акли подливал масла в огонь. Я понял это по явному нетерпению Менаша, не выносившего болтовни Акли: тот умел говорить подолгу, ничего не говоря. Я снова сделал попытку отвести грозу:
— Говорят, Секуру выдают
— Да. Очень жаль, что у нас еще не искоренен варварский обычай сочетать два существа, чуждых друг другу, — ответил он.
— Почему бы дураку не жениться на умной и красивой девушке? Это случается изо дня в день. Да за примером и ходить недалеко, — вставил Менаш.
Но просвещенный ум Акли был недоступен для такого рода намеков.
— Уже условились о приданом: десять тысяч франков и десять мешков зерна. Свадьбу сыграем в конце осени, — продолжал он как ни в чем не бывало.
Не дожидаясь ответа, он толкнул дверь, и в темноте зазвучали его удаляющиеся шаги.
Тут с Менашем начался прямо-таки припадок.
— Вот болван, вот скотина! — кричал он в исступлении. А когда мы услышали мелодичный голос Давды, которая что-то отвечала вошедшему мужу, Менаш заткнул себе рот краешком бурнуса, чтобы не завопить подобно одержимому.
Я обнял его за шею. Звуки сехджи вдали становились все неистовее. Тамбурин, казалось, вот-вот лопнет от ударов, а голоса тех, кто подзадоривал пляшущих, доносились теперь вполне отчетливо, ибо ватага была уверена, что в этот час их никто уже не слышит.
— Теперь он с нею, — сказал Менаш. — Ничтожество! А все-таки лишь полчаса тому назад она прислоняла голову к моей и смотрела в зеркало — сравнивала наши волосы, цвет лица, очертания губ.
— Ты совсем спятил, Менаш? Ведь она его жена.
— Ну и что? Он сам только что сказал: женитьба у нас — дело случайное. Пусть скажет мне спасибо: пока он там толковал о приданом и разглагольствовал, стоило мне только…
— Менаш, ты плетешь несуразицу.
Он хотел что-то ответить. Я закрыл ему рот рукой. За воротами послышалось шуршание шелка и неровные, глухие шаги босых ног. И тут на нас повеяло запахом тех же духов, какими пахли волосы моего двоюродного брата.
Менаш молчал; он схватил меня за руку и так сжал ее, что чуть не раздавил. Рука у него была влажная и слегка дрожала. Давда кашлянула и заперла ворота, словно не знала, что мы стоим поблизости.
— Акли, — сказал я, притворяясь, будто думаю, что это он, — не запирай. Я здесь.
— Прости, Мокран! — отозвалась она. — Я решила, что все уже спят.
Она опять кашлянула и ушла.
Менаш сделал над собой усилие и сказал своим прежним голосом, переливчатым и певучим:
— Ступай спать, старина! А я еще тут побуду.
Он плотно укутался бурнусом, надвинул капюшон до самых глаз и улегся на прохладные плиты. Сехджа уже умолкла, слышалась только жалобная, медлительная любовная песня, которую кто-то — вероятно, Мух — выводил нежным, ласковым голосом. Луна выглянула из-за минарета.
Я не уходил; дыхание Менаша вскоре стало ровным. Он подложил руку под голову, и по выражению его прекрасного лица с двумя безупречными дугами длинных бровей я понял, хоть глаза у него и были закрыты, что нервы его успокоились и душа вновь возвратилась в свою телесную обитель.
Когда при На-Гне, старой повивальной бабке из селения Тазга, упоминали о Менаше, она неизменно говорила: «Это ты о сыне Влаида? Так ведь его, беднягу, опоили приворотным зельем».
Менаш спал, а я смотрел на него, вспоминая всю его жизнь, и мне казалось, что На-Гне права.
Я
снова увидел его таким, каким мы его знали в ту пору, когда он только еще готовился к выпускным экзаменам. С октября по июнь он жил в Фесе, где его брат торговал шелками. Когда Менаш приезжал в Тазгу на каникулы, от него веяло каким-то особенным обаянием; трудно даже сказать, чем объяснялось это обаяние: то ли изысканным изяществом его нарядов, то ли таинственностью далекой страны, откуда он приезжал, а может быть, и сногсшибательными изречениями, которыми он небрежно сыпал перед нами: «В девятнадцать лет надо брать от жизни все, что только можно…», или: «Дружеской любовью любишь потому, что…», «Страстной любовью любишь, несмотря на то что…» В тот год он привез нам и такое неприкрашенное определение любви (предложенное, по его словам, неким китайским философом): «Утоленное желание превращает любовь в ненависть».Нельзя не признать, что в отношении Давды он это определение вывернул наизнанку, ибо начал с дикой и вдобавок совершенно беспричинной ненависти. Когда она приехала к нам, Менашу было восемнадцать лет, и он сразу же невзлюбил эту женщину, общепризнанную красавицу, почти его ровесницу, причем даже не брал на себя труда скрывать это чувство.
Он не терпел ее присутствия во дворе их дома; как-то она решилась возразить на одну из бесчисленных колкостей Менаша, но он так ее осадил, что с тех пор она при нем и рта не раскрывала. Он изощрялся в оскорблениях, изо дня в день стараясь задеть ее каким-нибудь обидным словом, намеком, стремясь своим обращением унизить ее в глазах окружающих. Как ни гордилась собою Давда, она, по крайней мере с виду, смирялась, ведь в октябре Менаш снова должен был взяться за свои любимые науки и ей приходилось терпеть его только в течение трех месяцев, которые он проводил в Тазге.
Как же случилось, что теперь Менаш при одном воспоминании о волосах Давды чуть ли не теряет рассудок?.. Мы так и не узнали, когда свершился в нем этот переворот. Бывало, он целыми часами рассказывал нам о берберийских девушках, с которыми ему случалось провести ночь, когда он по поручению брата ездил в марокканские горы продавать шелк. У него имелся длинный список женских имен, и всякий раз, слыша эти диковинные имена, мы погружались в мечты: Таму, Берри, Итто.
Всему этому конец; теперь Менаш сблизился с ватагой Уали.
Почти все мои воспоминания о Тазге связаны с Уали и его товарищами.
Мы разделялись на две соперничающие группы, и распри между нами наложили отпечаток на все мое детство.
Нас называли «таазастовцы», а тех просто «ватага».
Вокруг верзилы Уали собралась — отчасти случайно, но главным образом по инстинктивному влечению — целая ватага молодых людей — безработных, безнадежных, а подчас и бессовестных. В большинстве своем то были бедняки, а некоторые и вовсе нищие. Нам, таазастовцам, было хорошо известно, что если они частенько и пьют вволю, то едят досыта далеко не всегда. Мы же ни в чем не нуждались.
Все они бросали учение, и то один, то другой из них исчезал на несколько месяцев — уезжали к арабам или во Францию, чтобы немного подработать, ибо в наших краях работы нет; что же касается земли, то она редко возвращает крестьянам затраты на ее обработку. Поэтому участники ватаги пили, когда удавалось, работали, когда представлялся случай, зато каждый вечер непременно собирались на сехджу.
По части сехджи они были мастера. Каждый погожий вечер они спускались на гумно около поля Аафира. Наломав сучьев и натаскав жердей из оград, они складывали большой костер, а разжечь его позволяли мальчишкам — будущим членам ватаги.