Избранное
Шрифт:
Рассказ «Эмма Цунц» критики чаще всего истолковывают как упражнение на фрейдистскую тему «комплекса Электры» (дочерний вариант пресловутого эдипова комплекса). Но ведь дело совсем не в отношении Эммы к отцу! Главное в рассказе — это удивление перед таинственной способностью человека к внезапному перерождению, взрыв скрытых внутренних сил. Робкая и застенчивая фабричная работница, без колебаний жертвуя своим целомудрием, осуществляет тщательно продуманное убийство-мщение. Совершенно неожиданный оборот принимает и банальное, казалось бы, соперничество двух братьев из-за женщины в рассказе «Злодейка». Что именно толкнуло незрелого юнца на убийство куда более сильного и опасного противника: ревнивая страсть к красотке Луханере, задетое самолюбие, оскорбленный местный патриотизм («Мужчина из розового кафе»)? Скорее всего, эти побуждения действовали вместе и нераздельно, так что в мальчишке откуда-то взялись и дерзость, и осторожность, и никем не подозреваемая сила.
Казалось бы, ничто так не противопоказано
Борхес происходит из старинной креольской семьи, его предки участвовали чуть ли не во всех главных событиях истории Аргентины и Уругвая. Пик семейной славы — сражение при Хунине в 1824 г., когда полковник Суарес, прадед Борхеса по материнской линии, смелым маневром решил исход боя в пользу повстанцев, которыми командовал Боливар. Эта битва стала прологом победы латиноамериканских патриотов над испанскими колонизаторами, и Борхес не раз в стихах и прозе с гордостью именовал своего предка «победителем при Хунине». Дед писателя по отцу, полковник Борхес, был участником многих гражданских войн в Аргентине второй половины XIX в. Жизнь этого воина закончилась трагически: несправедливо заподозренный в предательстве, он искал и нашел смерть на поле боя. «Я никогда не переставал чувствовать ностальгию по их эпической участи», — сказал однажды Борхес о дедах. Слово «эпический» вообще любимо Борхесом, он употребляет его в разных контекстах: говорит о «вкусе эпического», которого не хватает современной литературе, об «эпическом универсуме», каким представляется ему не только отдаленное, но и сравнительно недавнее прошлое — аргентинский XIX век.
Минувшее столетие во всей Латинской Америке — эпоха освободительных и гражданских войн, заговоров, столкновений сильных характеров. Немало рассказов и стихотворений Борхес посвятил этому времени, отнюдь не игнорируя его кровавую, подчас чудовищную жестокость («Другой поединок») и все-таки тоскуя по прошлому, как по «потерянному раю». Борхеса привлекают крупные и своевольные личности тех лет, люди, «объезжавшие коней» и «укрощавшие целые провинции», люди, не знавшие, что такое страх, диктаторы и вожаки кланов, вроде Росаса и Кироги, беседующих в «Диалоге мертвых». Борхес при этом не идеализирует ни междоусобицы, раздиравшие Аргентину в первые полвека независимости, ни каудильо, приносивших тысячи жизней в жертву своим корыстным интересам и своему честолюбию. Борхес знает, что история Латинской Америки «уже сыта насильем» и что подлинные чудеса храбрости свершались при Чакабуко и при Хунине, то есть во время войны за независимость, когда сражались за свободу, за подлинно прогрессивное и общенародное дело. Но все же Борхес не отводит взора и от переворотов, стычек, мятежей, потому что в эти моменты кристаллизуется моральный кодекс, свойственный, по его мнению, «эпическому миру»: действие, даже без надежды на успех, этически выше и ценнее бездействия, уклонения от борьбы, трусость позорна, разъедает душу человека и должна быть искуплена любой ценой («Другая смерть», «Педро Сальвадорес»).
Создатель и носитель этого кодекса — гаучо, чья монументальная фигура вырастает в рассказах и стихах Борхеса. Вольный скотовод и солдат, креол либо метис, сутками не вылезавший из седла, ночевавший, завернувшись в пончо, на холодной земле, под Южным Крестом, гаучо сражался в войсках Боливара и Сан-Мартина, его самоотверженностью была завоевана независимость Аргентины и Уругвая. Однако впоследствии диктаторы и местные каудильо не раз использовали отряды гаучо в своей борьбе за власть — ведь невежественные гаучо слепо подчинялись вождю.
На рубеже XIX–XX веков крупные землевладельцы предали гаучо, отняв у них землю и лишив права кочевать в пампе. Гаучо перестали существовать как социальный слой, либо превратившись в батраков на «эстансиях» (богатых поместьях), либо переселившись на городскую окраину. Но прежде чем исчезнуть, гаучо был запечатлен в своем историческом величии, как создатель и защитник богатств Аргентины, и в своих социальных несчастьях, как ограбленный и униженный пария, в своем суровом и красочном быту и в своей поэтической одаренности — в грандиозной эпической поэме Хосе Эрнандеса «Мартин Фьерро» (1872, 1879). К этой поэме, описывающей злоключения Мартина Фьерро, простого гаучо, крестьянина и поэта (он был пайядором, то есть певцом, слагавшим и исполнявшим на праздниках и в часы досуга народные песни), забритого в солдаты, дезертировавшего и после долгих скитаний и преследований погибшего в стычке, нередко обращается Борхес («Биография Тадео Исидоро Круса», «Сюжет»). Мартин Фьерро для него не литературный персонаж, но национальный эпический герой, реально существовавшая личность,
окутанная легендой.Пауперизованные гаучо, как правило, не могли приспособиться к условиям буржуазного города. На каждом шагу вспыхивали конфликты с обществом и законом, бывший гаучо становился изгоем, «поножовщиком», «куманьком», как их звали на окраинах Буэнос-Айреса. Именно в среде «куманьков» и их подруг рождались и бытовали танго и милонга — прославленные формы аргентинского музыкального фольклора. Борхеса всегда привлекал этот маргинальный мир — юность он провел в буэнос-айресском квартале Палермо, этаком заповеднике диких нравов. Уже в 1960-х годах Борхес сочинил сборник баллад в жанре милонги о похождениях реальных или вымышленных городских удальцов — «Для шестиструнной гитары». Конечно, Борхес понимает, что опоэтизированные им персонажи, вроде Хуана Мураньи («Хуан Муранья»), по сути, бандиты, хотя и ведущие свою войну с властью. Но у них было свое исповедание веры: бесстрашие, верность, ненависть к предателям. Высшая добродетель в их мире — готовность, не дрогнув, встретить смертный час. А это уже входит в моральный кодекс, сложившийся в «эпическом мире», в эпоху подлинных героических деяний: бесстрашны были воины Боливара и Сан-Мартина, скрестив руки на груди, бросился навстречу неприятелю защищавший свою честь от обвинений в предательстве полковник Борхес, дед писателя. И Мартин Фьерро, и любой безымянный гаучо, и погибший в бою дед, и удалой Хуан Муранья — вот им была дана «эпическая участь», по которой тоскует Борхес: возможность действием проверить и доказать личное мужество, отстоять свое достоинство, проявить презрение к смерти.
Об этом говорится в программном для Борхеса рассказе «Юг». Некто Дальман, скромный интеллигент, библиотекарь, как и сам Борхес, хранящий, правда, в своей памяти семейные предания о битвах прошлого века, но привыкший к душному кабинету, размеренному, лишенному вкуса и запаха быту, после тяжелой болезни едет отдыхать на юг, в пампу. Впрочем, похоже, что никуда он не едет, а поездка лишь чудится ему в забытьи на операционном столе. Не то наяву, не то во сне Дальман оказывается втянут в спор с буйными гаучо, чуть что хватающимися за нож. Их одежда и повадки — как будто со старинной гравюры, давно уже такого не встретишь в сегодняшней Аргентине. Дальман может уклониться от боя, но он поднимает брошенный ему нож, твердо зная, что его убьют, но что смерть под открытым небом, в честном поединке, с сознанием своего мужского достоинства будет для него «освобождением, счастьем и праздником».
Нелишне отметить, что дважды — в «Юге» и в «Тайном чуде» — Борхес использовал одну и ту же литературную реминисценцию. Идея представить как реальность бредовые видения, мелькающие в гаснущем сознании умирающего, восходит к новелле американского прозаика Амброза Бирса «Случай на мосту через Совиный ручей». Но Борхес отказывается от свойственного Бирсу стремления с максимальным правдоподобием перевести на язык образов физические ощущения повешенного. То, что якобы происходит с Дальманом, умирающим во время нейрохирургической операции, или с Хладиком, ожидающим расстрела, не вызвано физической болью. Их видения воплощают только их тайную мечту, их «выбор», осуществить который в реальности им не было дано. Один, Яромир Хладик, выбирает творчество, фантазию, искусство; другой, Хуан Дальман, — смелый поступок, действие.
Возвращаясь к художественному двойничеству Борхеса, о котором уже шла речь, мы можем обозначить его точнее. На одном полюсе — утонченный интеллектуализм, культурологическая фантазия, на другом — апология деяния, безрассудной решимости, отваги. Конечно, противоречие это не антагонистично, иначе оно бы парализовало творческую активность писателя. В миросозерцании Борхеса два эти начала не враждебно противостоят, но дополняют друг друга. Тут нет резкой грани, Борхес то и дело свободно и причудливо сочетает бытовой, исторический и «книжный» материал, создает рассказы-симбиозы. «Пленница» написана на ту же тему, что и «Эмма Цунц» и «Биография Тадео Исидоро Круса». Дроктулфт, варвар из раннего Средневековья, какая-то англичанка прошлого века, легендарный Тадео Исидоро Крус и реалистически убедительная Эмма Цунц — все они «пленники тайного порыва», все поступают непредвиденно, повинуясь категорическому нравственному императиву.
Рассказ «Богословы» принадлежит, казалось бы, к фантастическим «вымыслам». Но по сути он близок к «Югу» или «Пленнице», только решен в ином художественном ключе. Это метафора личности, не знающей самое себя. Быстро забываются одни заблуждения, на смену им приходят новые; под оболочкой внешнего, зависящего от обстоятельств, от взглядов и требований эпохи, таится подлинное лицо человека, которое при жизни он может так никогда и не рассмотреть, враждуя с самим собой.
Итак, рассказы Борхеса объединены тем, что направлены к познанию человека: его ума и души, фантазии и воли, способности мыслить и потребности действовать. Все это, по глубокому убеждению писателя, существует нераздельно. «Я думаю, — говорит Борхес, — что люди вообще ошибаются, когда считают, что лишь повседневное представляет реальность, а все остальное ирреально. В широком смысле страсти, идеи, предположения столь же реальны, как факты повседневности, и более того — создают факты повседневности. Я уверен, что все философы мира влияют на повседневную жизнь».