Избранное
Шрифт:
— …и никто не знает, где у него разум. Он всю жизнь ел отбросы и только в праздник — унаш, лапшу с верблюжьим молоком и красным перцем. Зимами он гонял хозяйские косяки на колодец Халли-Мерген. Товарищи, а? Вёснами он уходил на удой скота без жратвы и кибитки. Он носил свой тулуп, пока от него не остался один клок шерсти, в котором не удержится и вошь. И вот Хош-Гельды в совете. И бай зовёт в гости Хош-Гельды. И тот приходит и ест вонючую шурпу из прошлогоднего мяса и уже забыл про все обиды. Я говорю ему: «Сакали, он тебя сносил, как тулуп, в котором мёрзнул ещё и твой отец». Я говорю…
Его рассказа о забывчивом батраке хватило бы на час, ибо тот происходил из Кендерли, где находились главные хлопковые плантации Мазеля. Акиамов продолжал дырявить бумагу, а Зудин, самоотверженно борясь с зевотой, перебирал пограничные сводки, только
— Читай, Берды! — озабоченно сказал Зудин, расстилая сводку перед Акиамовым.
— «В ваш район из Афгании летит розовая туча», — прочёл предисполкома, а Мазель так и остался сидеть со ртом, раскрытым на полуфразе. Акиамов посмотрел на обороте, но там не было ничего, кроме жирного отпечатка чьего-то чернильного неосторожного пальца. — Красиво пишет, сукин сын… но почему розовая?
— Ты не понимаешь, Берды?
— Замэчательно интересно. Что я, факир? — Может быть, он пугался произнести это ответственное слово, которое через неделю нарушило привычный ход вещей и всколыхнуло всю Туркмению.
Зудин объяснил. По должности своей он понимал все тайны вещественного мира и, уж тем более, необыкновенную сусатанскую сводку; доблесть красноармейского красноречия заключалась тут в его краткости. Акиамов отложил карандаш. Очередные дела сами собою отодвигались назад, а впереди все одинаково чуяли величайшую из драк и несравненную людскую сутолоку. В минуту этого сосредоточенного молчания и вошёл Маронов. Он чётко поздоровался с порога, ему не ответили, а Зудин по-военному подозрительно пощупал его коротким взглядом и снова спрятал глаза, — так в ножны прячут боевую шашку.
Мазель спросил сразу, пряча под шуткой свою тревогу:
— Пётр, вот что… ты занимался когда-нибудь энтомологией?
— В детстве собирал жуков. На них клёв хороший по осени… — засмеялся Маронов, не догадываясь ни о чём.
— Уже д'a хорошо!.. и потом, ты ведь был на агрономическом. Товарищи, это и есть Маронов, о котором я давеча поминал. Он ужасно иззяб там, на Шпицбергене… так, кажется? Товарищи, я поеду туда сам, а со мной Маронов. Хочешь ехать в пекло, Пётр? Зудин заготовит пропуска…
Маронов недоуменно молчал, и втайне Мазель был очень доволен его молчанием.
— Видите ли, ужасная бедность в людях. Нет людей… — сказал Зудин и неопределённо махнул на окно, над которым кишмя кишел базар. — На весь округ пять агрономов, и один из них безвыходный алкоголик…
— Но я, так сказать, не полный агроном! — предупредил Маронов.
— Это неважно. Высидели же вы три года на этом, как его… Шпицбергене?
— Да, Шпицбергене, — торопливо подтвердил Мазель.
— И потом, — продолжал Зудин, уставляясь в мароновское переносье, — кажется, я встречал вашего брата в Ташкенте в девятнадцатом году, при осиповском восстании. Самые приятные впечатления. Он такой маленький, с бородкой?
— Ну, уж ты, сердцевед! — дёрнулся Мазель. — Что ты за ним ухаживаешь! Пётр не член партии, но это наш человек! Яков же даже и усов не носил, а южнее Урала не выезжал. Словом, он вот о чём, Маронов: хочется тебе побыть в пекле, о котором ты просил? Есть такое тёплое местечко на земле, Кендерли!
Пётр сказал с возможной чёткостью:
— Да…
Тогда никто ещё не предполагал, что через две недели Маронова всё равно захлестнула бы мобилизация. Ни один человек в стране, включая и дюшаклинских старожилов, не мог предсказать размеров предстоявшего бедствия.
Пауза длилась долго. Вдруг Мазель вскочил, поочерёдно устремляя палец в каждого, кто находился в эту минуту в акиамовском кабинете:
— …а египетский хлопок, что будет с моим хлопком? Ведь Сусатан — это сорок километров. А мои пересадочные опыты? А урюк, а тут, а
миндаль?.. — Прокричав всё это и не встретив видимой поддержки, он несколько сконфуженно сел на прежнее место.Разумеется, он не напрасно пугал и шпорил себя и других. Правда, до Сусатан-Кую было пятьдесят семь километров. Сусатан-Кую лежал на самой границе. Сусатан-Кую — значит колодец, который продал воду. Названию этому нельзя было отказать в живописности: границей местечка служил глубокий безводный арык. В этой омертвелой жиле скрыто бегали ящерицы и росла нелюдимая бурьянистая трава. Именно здесь кончался богатейший Дюшаклинский оазис, а дальше простиралась диковатая страна Афгания — по слову давешнего пограничника, — откуда время от времени налетали лихие колтоманские шайки и жгучие, пыльные ветры. Первые несли на себе новёхонькие одиннадцатизарядные винтовки: они рыскали по пустыне, они вспарывали породистых маток в погоне за каракульчой, они били из-за углов советскую пограничную стражу и, нападая, кричали: «Бас, дави!» — откуда и прозванье басмачей. Вторые несли в своей утробе засуху, зной и томительную, всепроникающую пыль; они выпивали дехканские арыки, они вылизывали скудную туркменскую воду, они норовили прорваться вглубь, в самое сердце Кара Кумов. И если не останавливали их встречные ветры или слабые дымчатые отроги Кугитанга, чёрные вихри гуляли тогда по пескам, и вся пустыня завивалась в космы, как каракулевая шапка. Тогда и географический контур Туркмении, издали похожий на каракулевую шкурку с оторванными лапками, получал себе могущественное оправданье.
Теперь из недр Афгании, дор'oгой ветров и басмачей, выступила саранча.
Мазель в сопровождении Маронова выехал из Дюшакли только шестнадцатого мая и, найдя свой хлопок в превосходном здравии и целости, соблазнился проехать кстати и те двадцать два километра, которые отделяли Кендерли от Сусатан-Кую. Они ехали верхом вдоль знаменитого оросительного канала, ветерки продували свежестью палящий зной, и Мазель всю дорогу повествовал Маронову о воде. Нет, он был всё-таки не без диковинки человек; говоря о воде, которая однажды заторопится в пески, он заметно добрел; упоминая имя Карабая, делателя боссагинской воды и угрюмого мечтателя, он благоговейно подмигивал; касаясь Транскаракумского канала, который пока не был проведён даже и на бумаге, он становился невыносимо великодушен. Он имел карманную книжечку, в которой аккуратнейше расписывал самые мельчайшие дольки своего дня, но вместе с тем верил этот Шмель, что непременно настанет день, когда, уже седые, они поедут вдвоём с Карабаем в лодке по пустыне, и на берегах будут стоять чудесные сады, всегда раскрытые настежь для Карабая и его безвестного спутника. Следует отметить, что помянутые сады он мыслил всё-таки вперемежку с хлопком.
— Орта-Азия, Пётр, это очень много! — пел он, не обращая внимания на улыбки Маронова. — Какую Европу можно было бы накроить из неё с лигами наций, лимитрофами и ежедневными драками! Пойми, Маронов, что эта величественная нелепость… — и обводил рукой пространства пустыни, подступавшей к самому каналу, — требует умного хирургического вмешательства. И пусть это будет Транскаракумский канал. И пусть здесь будут ловить рыбу, в этих песках. И пусть здесь родится необыкновенная прохлада. Это будет тоже часть прямой, ведущей к социализму. А что — ты слышишь? — водой уже пахнет!
— Засадят вас, чудаков! — смеялся Пётр над его упоеньем.
— Плевать!.. три года за Транскаракумский канал, ибо примут во внимание беспорочность и пролетарское происхождение. О, мы! — Вместе с тем он чрезвычайно пожимался, ибо не был привычен к верховой езде; лошадь его чуть не заступала распущенных поводьев и дважды оступалась в арык, глянцовитый от водного изобилия.
В Сусатане цвела джуда; её могучий аромат был сильнее пыли. Красноармейцы играли в городки, сытые кони храпели в стойлах. И всё это благолепие было лишь искусственной маскировкой беды, которая, обманув фланги, ударила фронтовой атакой в лоб республики. Того же числа, в час чрезмерного мазелева торжества, огромная кулига саранчи перелетала границу под Кушкой и, минуя станцию Сары-Язы, входила в южные Кара-Кумы. Часом позже другая лётная кулига надвинулась на безоблачное небо Сурназли, за четыреста от Кушки километров. Двигаясь без перерыва, она двое суток закрывала плывучее эрсаринское солнце. Ночь застала её в пути. Кулига опустилась на ночлег, расположилась в полях и на деревьях, избегая, однако, самого селения. Стояло полное безветрие.