Избранное
Шрифт:
— О, я понимаю, мама. Зря ты считаешь, что я глуповат.
— Нет, мой мальчик, я не считаю, что ты глуп, вовсе нет! — вздохнула она грустно. — Дело просто в том, что ты ребенок… И у меня никого нет, кроме тебя… Ах, я знаю, что ты скажешь… ты не ребенок. Может быть, ты прав, не знаю, я ничего не знаю! В том-то и беда, что я ничего не знаю.
Он подсел к ней на диван. Он чувствовал, что она чуть не плачет, но сдерживает слезы, не хочет расплакаться.
— Плевать я хотел на отца, — сказал он и добавил примирительно: — Как говорит
— Ах, дядя Мартин! Он столько раз меня убеждал рассказать тебе все. — И она грустно вздохнула.
Он сказал:
— Мама, сделай одолжение, не проводи со мной этой беседы, которую взрослые считают обязательной, когда их ребеночек подрастет.
Неужели она смеется! Возможно ли? Рядом с ним во тьме раздался приглушенный беспечный смешок. Он же говорит совершенно серьезно! А ей смешно! Вот так мама! Честное слово, она неподражаема!..
— Понимаешь, в твоем отце что-то такое было, — вдруг с жаром сказала она. — Ему просто покоя не давали.
— Кто покоя не давал?
— Люди.
— Бабы?
— Да, бабы! — Она словно смаковала вульгарное слово. — Ты ведь знаешь, он был морской офицер, — добавила она так, будто это все объясняло.
— Да, на портрете он в форме.
— Ну, конечно… Но он недолго пробыл во флоте. Он ушел.
— Надоело?
— Да. То есть… Ну да, ему надоело. И он пошел в торговый флот и заработал кучу денег. Все просто поражались. Он был такой ловкий.
— И вы разбогатели?
— Мы и тратили много. Очень много. Я тоже виновата. Вокруг нас всегда вились люди.
Теперь он сидел как на иголках. Когда-то он многое подозревал. А потом мысли его заняло совсем другое.
— Мы всюду поспевали, без нас нигде не могли обойтись. Уж не знаю почему. Мы и сами считали своим долгом поспевать повсюду. И путешествия. И современная живопись — в Норвегии ни у кого ведь нет таких картин. А ты знаешь, что твой отец выступал в концертах?
Вилфред не ответил. Да, он это знал, но его это никогда не занимало.
— На все руки мастер? — вяло спросил он.
— На все. Он все умел. Все ему удавалось.
Она запнулась, будто переводя дыхание. Он вдруг испугался, что она замолчит совсем.
— Но ведь это хорошо, мама? — спросил он.
— Нет, ничего в этом хорошего не было.
Правда приоткрывалась частями. Вилфред думал — ведь она давно ждала этого разговора. К чему же скрытничать?
— Ну вот, теперь ты знаешь все про своего отца, — сказала она по-детски и, по-детски довольная, добавила: — Хорошо, что ты спросил.
— Ничего я не знаю, — сказал он. — Стеклянное яйцо…
Она резко встала и снова подошла к окну.
— Мы о нем уже говорили.
— Но не о том, какая связь между ним и… и всем прочим.
— Мы говорили обо всем. Кто-то, верно, взял яйцо… Украл…
Он подошел к ней, встал рядом. Он все еще парил где-то высоко над землей. Он и сам не знал, зачем задает эти вопросы. Может быть, ему просто хотелось помочь ей отвести
душу, а может быть, так нашептывал ему добрый мудрец с портрета на стене.— А потом вы все потеряли, мама? — спросил он.
— Все потеряли? Нет. На что же мы, по-твоему, живем?
Оба глядели в темень за окном. Одинокий фонарь со стороны Бюгдё вонзал огненную иглу в черный бархат залива. Глядя прямо в темноту, Вилфред спросил:
— Из-за чего отец застрелился?
— Он не застрелился. — Она и не старалась выдать ответ за правду. Они не смотрели друг на друга, оба разглядывали огненную иглу, дрожащую в черной воде. Прогрохотал поезд, оставив за собой сноп искр; искры скоро погасли.
— Ну, спокойной ночи, мама. Уже поздно. Представляешь, я все еще парю.
Уже почти у самой двери он услышал:
— Я же не виновата.
Оглянувшись, он снова увидел ее — белым пятном в черном прямоугольнике окна. Она подошла к нему и в темноте сжала обе его ладони.
— Нам было так хорошо с тобой. Ты был ребенком.
— Да, мамочка. Но теперь я уже не ребенок.
Она испытующе разглядывала в темноте его лицо, словно ощупывала пальцами.
— Не ребенок?
— Нет, мама. Ты ведь сама знаешь. Но что с того. Нам и так хорошо с тобой…
— Нет, — сказала она.
— Мама! Ну почему ты так говоришь?
— Нам уже не может быть так хорошо, как прежде. Моя беда в том, что я не умею применяться к обстоятельствам. Дядя Мартин всегда об этом твердит. Он говорит, что я не умею делать выводы.
— Выводы из того, что отец умер?
— Для меня он продолжал жить. Я не верила, что он умер. Пока не забыла его. Почти забыла. И тогда он совсем умер для меня, будто его и на свете не было.
— Кажется, я понимаю тебя, мама. Ты принимаешь только то, что тебя устраивает, а о прочем ты знать не желаешь. И когда что-то меняется, ты не можешь примириться.
— И давно ты это понял?
— Не знаю. Зато ты о многом догадываешься, но долго гонишь от себя уверенность, а когда уж сомневаться больше нельзя, либо закрываешь на все глаза, либо оскорбляешься.
Он ступил на зыбкую почву. На почву догадок. Он догадывался, как всегда, как догадывалась она, — неизлечимая семейная болезнь. Но если даже он угадал, она ни за что не признается.
— Знаешь, по-моему, ты не в меру проницателен! — заметила она, пытаясь обрести прежний беспечный тон.
— Зачем ты сказала мне об Эрне? Что видела ее в Эттерстаде?
— Но, голубчик, раз я ее видела…
Вот какой оборот принял их разговор. А ведь он не хотел говорить на эти темы сегодня, сейчас, пока еще не ушло чувство парения. Но что бы она теперь ни сказала, он уступит и больше ни о чем не станет расспрашивать.
— Собственно, я совсем о другом хотела с тобой поговорить, — вдруг объявила она. — О конфирмации.
— Мама!
— В чем дело, мальчик? — спросила она раздраженно. — Мы ведь уже это обсуждали.