Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

— Кто же станет его уговаривать?

— Неважно кто. Я говорю об иске. И я опасаюсь, что решение вынесут в пользу Хасана. Тем более что разбирательство состоится не здесь — из-за Айни-эфенди. Притом нельзя забывать, что и у Хасана есть связи.

Она молча глядела на меня. Яшмак давно уже был снят, еще тогда, когда принесли свечи и она начала свой мерзкий рассказ. На прекрасном лице, озаренном лунным светом, в уголках глаз сверкали огоньки свечей, трепетно и беспокойно. Этот трепет не имел к ней отношения, но мне казалось, что трепетала она, и я немного злорадствовал оттого, что встревожил ее. Она не рассчитывала, что ее замысел вызовет у меня такие сомнения, хотя наверняка кое-что и сама понимала.

Пристально смотрела она на меня, словно желая обнаружить на моем лице тень насмешки, мимолетные

колебания или недоумение. Но видела лишь уверенность и сожаление оттого, что так оно и есть. И мне казалось, что злоба ее росла, как бы изливаясь из бездонного колодца, еще более тяжкая оттого, что у нее не было сил отвести мои резоны, а я, подождав, пока она вот-вот хлынет через край, погасил вспышку. Я согласился со всем, чего она хотела, однако суть моих возражений осталась.

— Нужно убедить Хасана обойтись без иска.

Я полагал, что она будет продолжать настаивать на своем, отрицая возможность какой бы то ни было тяжбы и изменения отцовской воли, и тогда я начал бы тот разговор, которого ожидал.

Однако она внезапно прекратила сопротивление. Она спешила. И, обнаруживая свои сомнения, спросила:

— А он согласится?

— Нужно будет найти разумные и веские доводы, которые не разозлят и не оскорбят его. Его трудно переупрямить.

— Я надеюсь, вы сможете найти разумные и веские доводы.

В этом звучала насмешка или нетерпение. Она надеялась на более легкий разговор.

Я тоже так думал.

— Попытаюсь,— ответил я.

Уловила ли она неуверенность, колебания, сомнения в моем голосе? Не знаю. Но моя надежда угасла.

— Ты не веришь, что он согласится?

— Не знаю.

Продержись я еще мгновение, окажись моя любовь к брату сильнее моральных обязательств, все бы окончилось благополучно. Или плохо. Но, может быть, я спас бы брата.

Не так уж легко расстался я со своим намерением, как это могло показаться. В один-единственный миг вдруг возникло бесчисленное множество причин для того и для другого — согласиться или отказаться, часто они выглядели одинаково, и в ту долю секунды, пока она переводила дыхание, во мне бушевала буря. Я решал — быть или не быть мне и моему брату. Уступив ей ее легковерного брата, который согласится с советами друзей, я заплачу за труд и предательство не слишком высокую цену, потому что и без моего участия они сделают то, что хотят, я могу придать всему этому лишь налет пристойности. Зачем стыдиться, зачем упрекать себя? Ведь я спасаю брата!

Нужно только кричать громче и убедительней, чтобы перекричать другой, предостерегающий голос. Я не знал, в чем виноват брат, не знал, насколько он виноват, однако не верил, что речь идет о чем-то серьезном, слишком он честен и молод, чтоб могла произойти большая беда. Может быть, его скоро выпустят. Но если нет, я был скорее уверен, что этого не будет, могу ли я участвовать в этом бесчестном заговоре против человека, который никогда не сказал мне ни одного недоброго слова? Дело не в имуществе: у меня его нет и чужое добро не вызывает у меня глубокого почитания. Дело в другом — в несправедливости, в грязном поступке, подлости, в насильственном лишении права. Я не очень высоко ценил ее брата, он был вертопрах и баловень, но, будь он во сто крат хуже, чем есть, как оправдаюсь я перед самим собой, если стану помогать наглой женщине в ее разбойничьих планах?

Что я говорил людям в продолжение стольких лет? Что я скажу самому себе после этого? Оставшись в живых, брат все время будет напоминать мне о моем проступке, который я никогда не смогу позабыть. У меня нет ничего, кроме веры в собственную честность, если я лишусь и этого, я стану полным ничтожеством.

Так я думал на самом деле. Может быть, кому-то покажется странным, что я мог колебаться между этими двумя неравнозначными вещами: мелкое предательство во имя освобождения брата. Но когда привыкаешь мерить свои поступки строгими мерками совести, опасаясь греха, может быть, больше самой смерти, тогда это не выглядит столь странно.

Ведь я знал, больше того, был абсолютно уверен, что, стоило мне лишь пойти к Хасану и сказать ему: откажись во имя спасения моего брата, он отказался бы немедля.

Но я не мог, не хотел ничего говорить ей, пока не поговорю с ним.

Она торопила, откалывая от

моих сомнений частицу за частицей.

— Я не забуду оказанной услуги. Я заинтересована в том, чтоб избежать шума вокруг нашей семьи.

Чем она отплатит за услугу, господи!

Встань, Ахмед Нуруддин, встань и уйди.

— Я дам тебе знать,— произнес я, прокладывая дорогу к новой встрече.

— Когда?

— Как только Хасан вернется.

— Он вернется дня через два.

— Значит, дня через два.

Мы встали одновременно.

Она даже не подняла левой руки, чтоб скрыть лицо. Мы были заговорщики.

Произошло что-то скверное между нами, и я не был уверен, что полностью сохранил свою чистоту.

3

Господи, они не веруют!

Тревога терпеливо поджидала меня, как будто я оставил ее у порога и, выходя, снова взял с собой.

Только теперь она была более сложным чувством, чем прежде, она обогатилась, отяжелела, стала более неопределенной. Я не сделал ничего худого, но в памяти осталось воспоминание о глухой тишине, непроницаемая тьма, странное мерцание, томительное ожидание, неприятное напряжение, потаенные и подслащенные улыбкой мысли, постыдные тайны, и мне казалось, будто я дал промашку, совершил ошибку, сам не зная какую и как, но вселившую в меня тревогу. С трудом выносил я это тягостное состояние, эту угнетенность, причину которой не мог определить. Может быть, она происходила оттого, что я не упомянул о брате, даже не стремился поговорить о нем. Но я поступил так намеренно, дабы ничего не испортить. Или оттого, что я был соучастником неприятного разговора, слышал о недобрых замыслах и не противостоял им, не взял под защиту невинного человека; но ведь у меня были на то свои причины, более важные, и несправедливо было бы слишком упрекать себя. Словом, чего бы я ни касался, у меня находилось оправдание, а тягостное чувство тем не менее не проходило.

Светила луна, нежная, словно вырезанная из куска шелка, памятники на кладбище отливали теплым светом, расколотая на части ночь пряталась между домами, в переулках и во дворах взволнованно двигались юные создания, слышался смех, и далекая песнь, и шепот, казалось, будто городишко трясет лихорадка в эту ночь святого Юрия. Внезапно без всякого повода я почувствовал себя одиноким. Страх незаметно проник в душу, все стало приобретать небывалые размеры, и это не были больше знакомые движения, знакомые люди, знакомый городок. До сих пор мне не приходилось видеть их такими, я не знал, что мир может так исказиться в течение дня, часа, мига, словно бы вдруг закипела бешеная кровь и некому ее успокоить. Я видел пары, слышал пары, они были за всеми заборами, за всеми воротами, за всеми стенами, они смеялись не так, как в обычные дни, иначе смотрели, иначе разговаривали, голоса их звучали приглушенно, густо, всхлипывания вспарывали молнией нависающую тучу, воздух был напоен грехом, ночь наполнена им, вот-вот ведьмы с хохотом взметнутся ввысь над залитыми молоком лунного света крышами, и не останется ни одного разумного существа, страстью и неистовством вспыхнут люди в безумном желании гибели, вдруг, все сразу, куда же тогда я? Надо молиться, просить милости у бога для грешников или наказания, чтоб их вразумить. Меня сотрясала злоба, как лихорадка, как приступ болезни. Неужели ничто, что мы делаем, не помогает? Неужели беззвучно и хрупко слово божье, которое мы проповедуем, или их уши глухи к нему? Неужели так слаба в них истинная вера, что она рушится подобно гнилому забору перед стадом безумных страстей?

Из-за заборов долетали оживленные голоса девушек, они готовили цветы милодуха и красные яички в полных воды медных котелках, чтобы умыться на зорьке,— они сохранили языческую веру в силу цветов и ночи.

Стыдись, говорил я дощатому забору, стыдитесь, и позор вам. Чью веру вы исповедуете? Каким шайтанам отдаете себя?

Но напрасно было что-либо говорить в тот вечер, более безумный, чем другие. В полночь девушки пойдут к водяным мельницам и обнаженными будут купаться в струе, что сбрасывает мельничное колесо, а шайтаны, встающие сейчас со своих лежанок, мохнатыми лапами будут плескать воду на их влажные бедра, сверкающие в лунном свете.

Поделиться с друзьями: