Избранное
Шрифт:
Голова юноши опускалась ниже, он сгибался под бременем ужаса, который ломал его, и мне казалось, будто у него хрустят позвонки.
Робко он попытался повторить, что попал туда случайно, но я махнул рукой, отказавшись тем самым разговаривать об этом.
Он ждал, почти не дыша, ждал и я, дыша с трудом. До самой последней минуты я не знал, смогу ли высказать то, что было единственно важным, из-за чего я поджаривал его на медленном огне, вынуждая признаться. Обезумевшее, кровоточащее, оно вопияло во мне, но я кусал губы, стараясь удержать обвинение. Однако я проиграю, коль скоро им овладеет абсолютный страх, который заставит от всего отказаться.
Так я вытягивал его на дыбе, вытянул до конца,
Мои подозрения росли, но доказательств пока не было.
Теперь следовало ослабить пружину, обратить все в игру. Если у него на лице появится выражение облегчения, значит, я на верном пути. Он виновен.
Подавляя бурю в душе, заглушая стук крови, я повторил наивное предположение хафиза Мухаммеда, что, может быть, он влюблен в сестру Хасана. Я сожалел бы, если б его сердце, жаждущее любви, высохло и обуглилось в пламени грешного и безнадежного желания. Это доконало бы его и отдалило от людей, а может быть, и от меня. И пусть он не обессудит, я говорю ему то, что сказал бы брату, которому мои советы больше не могут помочь. Я надеюсь, он поймет мои слезы, может быть, сейчас, может быть, позже, когда за спиной у него окажется большая часть жизни, когда придется думать только об утратах и бороться за то, чтоб сохранить любовь друзей, которые еще остаются.
Я плакал на самом деле, плакал слезами горя и злобы, измученный вконец, как и этот смятенный юноша. Наш страшный разговор следовало бы закончить объятием. Но на столько меня не хватило. А поступи он так, боюсь, я задушил бы его, потому что уже знал все.
Я знал все. Знал, выбравшись из чащи намеков, которые были тысячами занесенных ножей, но только один из них нес погибель, и он был готов к ней, когда я вывел его на поляну, распутал бесчисленные узлы, которыми безжалостно связал, когда я освободил его от животного ужаса мягким напоминанием, и над его головой внезапно раскрылось чистое небо, без единой угрозы, на его измученном лице появилось безумное удивление, безумная радость возвратившейся жизни.
Дурак, думал я, с ненавистью глядя на него, ты думаешь, будто избежал западни.
Но тут произошло нечто, чего я не ожидал, чего вовсе не предвидел. Радость освобождения лишь на миг озарила его и удержалась совсем недолго, тут же утратив первоначальную силу и свежесть. Почти в ту же секунду его поразила иная мысль, с лица его исчезла живость, изгнанная бессильной тоской.
Почему? Устыдился ли он своего ликования? Сразила ли его мгновенная радость? Или он пожалел меня за детскую наивность? Или вспомнил о том, сколь опасно отрицание?
Осторожно, небывало медленным движением он коснулся лбом пола, как бы кланяясь, как бы падая, с трудом оперся на руки, мне подумалось, что они не выдержат его, и встал, как во сне. И вышел, как во сне, полностью уничтоженный.
Я был жесток к нему и к себе. Но у меня не было иного пути. Я хотел узнать. Хасан жил с другими людьми, в другом мире, ему все легко открывалось. Мне никто ничего не говорил, и пришлось вывернуть наизнанку свою душу и душу Юсуфа, чтобы дойти до истины. Долог был этот путь, я узнавал каплю по капле, одно за другим. Мне понадобилось много времени, чтоб узнать, о чем шепчутся два ничем не примечательных человека на углу улицы при мимолетной встрече. Мысль, которая при этом открывалась мне, поражала: как я изолирован от людей, как я одинок. Тогда я заглушил ее, я поразмыслю позже, когда все свершится.
Ливни прекратились, сразу же наступила теплая солнечная пора. Я вышел на улицу и долго брел по берегу вдоль реки, глядя, как дышит земля под буйной травой, погружаясь в бездонный
простор неба, которое повсюду одинаково — и над равниной, и над моей родиной,— желание уехать больше не манило меня, исчез страх, и утих угрожающий гул подступающих во мраке вод, миновала и моя беспомощность. Вот он я! — злорадно говорил я кому-то, зная, что угрозой является самый факт моего существования. Я испытывал потребность в движении, хотелось делать что-нибудь определенное и полезное.У меня была цель.
Я пошел к людям, тихий, смиренный, запасшись терпением. С благодарностью принимал все, что они могли мне дать: и брань, и насмешку, и знание.
Шел не наугад. Но если и сворачивал с дороги, если и бродил по бездорожью, то неизменно возвращался на путь, который искал. Путеводителем было мое упрямство, случайно услышанное слово, намек, радость по поводу моего несчастья, удивление происшедшей во мне перемене, и я ступал все увереннее в поисках тайны, все более обогащенный и все более обедненный этим сбором колосьев, милостыней чужих слов, чужой ненависти, чужой жалости.
Я разговаривал с ночным сторожем, с Кара-Заимом, с солдатами, с учениками медресе, с дервишами, с озлобленными, неудовлетворенными, подозрительными, с людьми, которые мало знали каждый в отдельности, но которые вместе знали все, я показывал доброе лицо человека, который не ищет ни мести, ни справедливости, но который хочет восстановить оборванные связи с миром и утешиться в своей любви к богу, что остается единственным прибежищем, когда уже все потеряно. Многие были недоверчивы ко мне, многие — жестоки и бесцеремонны со мной, но я оставался смиренным, когда меня осыпали ругательствами, страшась опускал голову, улавливая частицы истины в интонациях голоса, в ругани, в радости, в подлинном или притворном сочувствии, даже в благородстве, которое ошеломляло меня больше, чем низость. И запоминал все.
Когда я прошел путь страдания, узнав даже то, что вовсе мне не было нужно, моя наивность скончалась от стыда.
Так я закончил свою последнюю школу и приблизился к концу. Должно было случиться то, чего я ожидал. Но ничто больше не могло случиться, и я ничего больше не ожидал. Я был разбит — это все, чего я достиг. А у людей в памяти осталась трогательная история о смешном дервише, который толковал с ними о жизни, призывая их к любви и прощению, подобно тому как простил он сам, который и себя и их утешал именем бога, и верой, и той жизнью, что прекрасней этой.
Вернувшись от Абдуллы-эфенди, шейха Синановой текии (я и до него добрался; выяснилось, что мы понапрасну подозревали друг друга, и один аллах знает, сколько зла он нанес мне из-за пустого подозрения и какой сторицей я воздал ему), я увидел в саду у реки моллу Юсуфа. Он вздрогнул, когда я открыл калитку и вошел, тревожно посмотрел на меня воспаленными глазами.
Он знал, куда я хожу и что я ищу.
Мы не поздоровались. Я ушел к себе в комнату, она была темной и холодной, а я-то воображал, будто она превратится в просторную и светлую судную палату, когда наступит эта минута. Комната отталкивала меня своей пустынностью, мы позабыли друг друга, пока я искал разгадку тайны, я потерял ее расположение и ничего не нашел в другом месте.
Встав у окна, я бездумно смотрел на сверкавший под солнцем день. Это было все, что я мог сделать, хотя и сознавал бессмысленность этого.
Дверь отворилась, и я знал, кто вошел. Я молчал. Он тоже. Казалось, будто я от двери различаю его прерывистое дыхание.
Долго длилось мучительное молчанье, долго он стоял за моей спиной, подобно недоброй мысли. Я знал, что он придет вот так, незваный. Я давно ждал этой минуты. А теперь мне хотелось, чтоб он ушел. Но он не уходил.
Он заговорил первым, голос его звучал отчетливо, но тихо.