Избранное
Шрифт:
Вам, конечно же, все это неизвестно, но соседи супругов Антунья могут подтвердить, как он неуклюже суетится, подобно ученой собачонке, торопясь вызвать смех публики, прежде чем дрессировщица щелкнет кнутом. Да, друзья, Антунья с наслаждением паясничает и вытворяет нелепейшие фокусы и строит из себя рассеянного чудака философа, лишь бы успокоить уязвленное самолюбие богини! Увы, напрасная жертва! Можно изображать шута и победить именно своим шутовством. Клоунада будет свидетельствовать о торжестве разума, в котором тоже можно обрести радость. Антунья, кажется) и вправду черпает тайное удовольствие, и притом немалое, в своем унижении. Но здесь я предпочел бы воздержаться от каких бы то ни было предположений. В подобных вопросах опасно или по крайней мере легко ошибиться; да мне и не по душе копаться в них.
Множество раз я, и не только я один, спрашивал себя и других, какого черта зарывает Антунья в землю талант, данный ему богом. Весьма заманчиво объяснить это крушением жизненных планов или свалить вину на новоявленную Ксантиппу. Ясно одно — он не сдержал обещания, данного человечеству самим фактом своего существования, не оправдал надежд, возлагавшихся на него в молодости. Попусту расточают себя, говорим мы о распутниках. Но разве можно представить худшее расточительство, чем бесцельное прозябание Антуньи, который целыми днями считает мух, не предпринимает ровно ничего и ни к чему не стремится, витая в полнейшей пустоте? По доброй воле Антунья не шевельнет и пальцем; а поскольку вечный двигатель его разума не может бездействовать — ах, вот бы выключить, остановить его, ни о чем не думать! — философ изобрел и приспособил для личного пользования эзотерическую теорию, позволяющую ему пренебречь мнением окружающих, смириться с заблуждением и глупостью, со спокойной улыбкой сносить пошлости и хранить про себя свои идеи и суждения; что в наше время думать опасно, ясно как божий день. Даже более того: я бы сказал, само молчание таит в себе опасность. Не подлежит также сомнению, что, стоит кому-нибудь свернуть с торной дороги, люди приходят в беспокойство, поскольку такой смельчак сеет смятение и
Однако вернемся к нашему рассказу — или, точнее, к рассказу Мопассана, героем которого является Антунья и который я, возможно, когда-нибудь отважусь воспроизвести, довольствуясь скромной ролью переписчика. Итак, к делу! Хотя кто знает, может, случай покажется вам сущей безделицей, недостойной столь пышного вступления.
Речь пойдет о ссоре, возникшей месяца полтора-два назад, между Антуньей и Хосе Луисом Дураном, еще одним нашим старинным приятелем. Возможно, вы уже тогда кое-что слышали об этом. Скандал разразился во время премьеры какой-то дрянной вещицы, до сих пор не сошедшей со сцены Муниципального театра. Происшествие не получило ни дальнейшего развития, ни широкой огласки благодаря прежде всего мудрому поведению Хосе Луиса Дурана, добрейшей души человека. Совершенно уверен: вам, молодые люди, трудно будет даже вообразить себе, что нынешний Дуран, добродушный чиновник, прилежный посетитель премьер и выставочных залов, скромный участник празднеств и вечеринок, на заре нашей молодости являлся одним из самых, если не самым многообещающим дарованием и наслаждался первыми лучами славы тем более уверенно и самозабвенно, что увенчан был лаврами вовсе не за ранние произведения, как всегда небезупречные, а вследствие загадочной веры окружающих в его великое будущее. В большой степени авторитет, которым он сейчас пользуется, — эхо и отсвет подававшей блестящие и неизвестно на чем основанные надежды молодости, делавшей его чуть ли не соперником Антуньи на литературном поприще. И если Антунье каким-то чудом удалось сохранить репутацию оракула, то Дуран постепенно опускался, и вот теперь его чело окружает лишь неяркий ореол уважения, вполне заслуженного моим приятелем, как человеком приветливым, вежливым и в материальном отношении независимым. С тех самых, теперь уже далеких, дней дружба между этими двумя людьми, так же как дружба их обоих со мной, ничуть не ослабела и лишь приобрела большую утонченность благодаря стараниям Дурана. Решительно отвергнув всяческую творческую деятельность, но не утратив к ней тяги, он занял по отношению к нам позицию своего рода скромного и заботливого мецената, приглашая нас на обеды и прочие празднества к себе домой, не рассчитывая при этом на подобные знаки внимания с нашей стороны. Ведь у Дурана есть удобный, на широкую ногу обставленный дом, как и подобает занимающему высокий пост человеку, жена которого к тому же пошла под венец не с пустыми руками. Если бы наше с Антуньей положение не было также вполне приличным, каковым оно, к счастью, и является, хотя, что касается меня, отличается известной скромностью (ничего не поделаешь, таков удел даже весьма и весьма знаменитых писателей), то я не сомневаюсь, что Дуран не преминул бы прийти к нам на помощь в случае любых материальных затруднений. Более того: я подозреваю, только подозреваю, ибо никто из них двоих, конечно же, не рассказывал мне об этом, но я готов руку дать на отсечение, что Антунья получал от Дурана наряду с прочими знаками внимания весьма существенную поддержку совсем иного характера, в коей я никогда не нуждался благодаря моему монашескому существованию, посвященному служению искусству и не обремененному никакими обязанностями, кроме весьма небольших обязанностей пожилого холостяка. К Антунье жизнь, напротив, предъявляла гораздо более высокие требования; правда, с другой стороны, их дружба с Дураном усугублялась и укреплялась взаимным расположением обеих супруг, что значительно облегчало путь меценатству, снимая неловкость, которая неизбежно возникает, когда мужчина преподносит подарок мужчине. Поэтому как было не удивиться происшествию в Муниципальном театре, поссорившему моих друзей!
Сам я при сем не присутствовал, знаю обо всем понаслышке, так что, если кто-нибудь из вас там находился, пусть поправит меня. Поговаривали даже, что не обошлось без взаимных оскорблений, крика и, не вмешайся посторонние, дело дошло бы до рукоприкладства. Люди, столпившиеся вокруг, заметили, что поводом для размолвки послужила одежда обеих жен, и с удивлением увидели на супругах Дурана и Антуньи совершенно одинаковые туалеты — платья из satin bordeaux [58] , с одинаковыми квадратными вырезами и сборками по талии. В конце концов под любопытными взглядами зрителей обе женщины покинули театр: супруга Дурана — задыхаясь от гнева, вытирая заплаканные глаза — висла на руке у мужа, а супруга Антуньи — бледная, прямая, величественная — прокладывала себе дорогу в толпе, и ее философ плелся сзади… Меня там не было; вам, наверное, известно, юные друзья, что я не люблю тратить время и деньги на премьеры, которыми потчует нас Муниципальный театр; зрелище человеческой глупости действует на меня угнетающе… Так что когда на следующий день я узнал о случившемся, то немедленно взялся улаживать это досадное недоразумение, ведь речь шла об отношениях между двумя старинными друзьями, которые самым невероятным образом оскандалились, затеяв публичную ссору. Уверяю, я был взволнован, встревожен, подозревая, что за размолвкой кроются какие-то серьезные причины, и тут же отправился на поиски Дурана — поговорить наедине с Антуньей представлялось почти невозможным; я явился к Дурану в министерство и от него узнал кое-какие подробности. Дуран пребывал в самых расстроенных чувствах и в полнейшей растерянности. Бедняга сказал мне, что сначала, когда Антунья принялся выговаривать ему за платья, он ничего не понимал, решил, что это всего лишь далеко зашедшая шутка нашего общего друга. В конечном счете, уверял Дуран, он до сих пор не понял, почему Антунья требует от него объяснений и сатисфакции в столь несдержанной форме. По-видимому, супруга философа разъярилась, войдя в ложу Дурана и его жены и увидев на той платье, как две капли воды похожее на ее собственное. Наша Ксантиппа восприняла этот факт как преднамеренную и оскорбительную насмешку, бог знает почему… Дуран не хотел продолжать. Он был подавлен, уязвлен глупой, необъяснимой грубостью Антуньи, учинившего скандал. Даже если предположить за ним хотя бы малую толику правоты… После настойчивых расспросов Дуран подтвердил, что платья действительно сшиты одной модисткой, модисткой его жены. Их точное сходство является, очевидно, следствием злого умысла и недомыслия — а скорее, именно недомыслия — портнихи. Это досадное совпадение чрезвычайно расстроило его собственную супругу, хотя, конечно же, оно не заслуживает столь бурной реакции. С какой стати должна его жена просить извинения у своей бывшей подруги, как на том настаивал Антунья? Это просто нелепо. Ведь он, Дуран, вправе требовать того же. Невероятно… И так далее в том же духе. Хосе Луис Дуран сдерживался, не желая давать волю гневу, старался взять себя в руки и предпочел не продолжать разговор. Но в то же время с яростью, на которую только способен по натуре незлобивый человек, Дуран отверг все мои призывы поразмыслить здраво и не принимать скандал так близко к сердцу. В конце концов я, прекрасно зная характер своих приятелей, отказался от дальнейших уговоров и решил сделать заход с другой стороны, то есть побеседовать с Антуньей, обладавшим достаточно светлым умом, чтобы понять, как несправедливо обошелся он с нашим общим другом. И когда наконец я смог высказать ему все упреки, философ признался, что тоже чрезвычайно огорчен, что ссора была для него тяжелым ударом, но, видно, ничего с этими женщинами не поделаешь. И, закатив глаза к потолку, он полушутя-полусерьезно позавидовал моему безбрачию. Антунья поспешил окутать себя защитной паутиной из туманных, расплывчатых фраз и обобщений, пока терпение мое не лопнуло и я одним махом не разорвал эту паутину, спросив, что же, собственно, произошло. И тогда философ, голосом и взглядом взывая к сочувствию и делая вид, будто уже заручился им, поведал мне — «ох уж эти женщины!» — что жена Дурана, решив подарить его супруге (терпеть не могу подобных подарков!) платье ко дню рождения, послала ее к своей модистке, чтобы заказать все, что придется по душе. «Вот из этой-то никому не нужной фамильярности возникают потом осложнения», — заметил Антунья. В тот злосчастный вечер бедняжка была просто счастлива, что сможет покрасоваться в Муниципальном театре выбранным туалетом; и вдруг на тебе: другая одета совершенно так же! Ну, тут уж кровь бросается в голову, гнев ослепляет, еще немного — и в ложе прозвучит звонкая пощечина, философ улыбнулся смущенно и насмешливо, в общем, ему, мало того что пришлось быть свидетелем ужасной сцены, пришлось еще сделать все, чтобы успокоить жену, другого выхода просто не было. У него не было другого выхода! Антунья, очевидно чувствуя себя не в своей тарелке, поторопился перейти к наблюдениям точным и несколько меланхоличным — в любой другой ситуации вызвавшим бы восхищение — о последних днях индивидуализма в нашем чересчур социализированном и безликом мире, где большинство
женщин не смогли бы даже понять неловкость, смущение и гнев этих дам, увидавших друг друга в одинаковых ливреях; да, нелегко понять это теперь, когда наивысшее удовольствие, сулящее людям внутренний комфорт и покой, заключается в том, чтобы найти в других точное отражение своих вкусов, идей, любви, пристрастий и так далее. Антунья собрался даже кстати рассказать старинный анекдот о чудаке солдате, заказавшем себе шелковую форму с разными замысловатыми украшениями. Мне пришлось довольно резко прервать его, чтобы не дать снова уйти от объяснений. «Конечно, конечно, — сказал я, — все это прекрасно; но ты, надеюсь, понимаешь, что бедный Хосе Луис…» «Да, — ответил он, — думаю, ты сам видишь, как мне все это тяжело. Но что оставалось делать? Я был в совершенно безвыходном положении». Пытаясь оправдаться передо мной, Антунья принялся расписывать, сколько усилий он приложил, чтобы утихомирить разгневанную супругу, урезонить ее, объяснить, что такое совпадение — чистая случайность, ведь и жене Дурана оно не доставило никакого удовольствия; уговаривал покинуть театр без шума, обещая впоследствии непременно выяснить, в чем дело, и действовать самым решительным образом, если вскроются дурные намерения с чьей бы то ни было стороны. Но обещания и мольбы оказались тщетными. В упрямой ярости женщина твердила, что ее нарочно хотели оскорбить идиотской выходкой. А все козни подлой модистки! Теперь понятно, почему она так настойчиво уверяла, будто именно такой фасон особенно по душе госпоже Дуран, — хотела хитростью внушить доверчивой заказчице желание купить именно это несчастное платье… Увещевания философа лишь еще больше распаляли гнев Ксантиппы. Одним словом, Антунья очутился перед печальной необходимостью рассориться с Дураном и требовать у него публичного извинения.58
Бордовый атлас (франц.).
Уверяю вас, услышав такое, я чуть не задохнулся от негодования, смешанного с жалостью, даже с отвращением. Я высказал Антунье, стараясь тем не менее выбирать выражения, все, что думал о нем, на тысячу ладов порицал его поведение, осторожно привел примеры из литературы, вспомнив рассказ дона Хуана Мануэля [59] о кротком человеке, женившемся на сварливой особе, и также «Укрощение строптивой» Шекспира, и в конце концов несколько несдержанно, признаю это, заявил: «На твоем месте я бы просто хорошенько взгрел жену». И замолчал. Антунья воззрился на меня с насмешливой улыбкой, потом ответил: «Сразу видно, что ты не заметил, какие у нее бицепсы!»
59
Хуан Мануэль (1282–1348) — выдающийся представитель дидактической литературы; его лучшее произведение — «Книга примеров графа Луканара и Патрисио».
Знаменитый писатель закончил свой рассказ. Он с трудом раскурил погасшую трубку, с наслаждением затянулся, затем обвел нас всех пристальным взглядом.
«А знаете, учитель, — заявил вдруг Кальвет, наше юное дарование, — рассказ этот, может быть, и Мопассана, но вот главный герой — типичный персонаж Достоевского».
Встреча
— Нелли! Ты ли это! Mamma mia!
Ну да, это была она, она самая: знаменитая Нелли, или Лошадка, или Нанду, или Нелли Мотоциклетка. Ну да, она самая, только… mamma mia! Ее просто не узнать; еще бы, столько воды утекло!.. Он остановился на углу, как раз там, где улица Ривадавиа выходит на Пласа-де-Майо, и, отступив на шаг, разглядывал Нелли со смешанным чувством изумления и любопытства. А она смущенно улыбалась и молчала, не поднимая глаз от кромки тротуара. Пока наконец не бросила с некоторым раздражением:
— Неужели я так изменилась?
Вместо ответа он взял Нелли за руку повыше локтя. Пальцы легко сжали дряблую плоть.
— Пошли; здесь мы сможем спокойно поговорить. — И Красавчик потащил ее в ближайший бар. Они уселись в углу, возле двери. Не спросив Нелли, он заказал два виски. Женщина изучала его с нескрываемым любопытством, и он не без удовольствия подумал о своем костюме. Еще в молодости была у нее привычка внимательно разглядывать одежду собеседника; а уж своей одеждой Красавчик мог быть доволен: костюм, возможно, несколько кричащий, но из прекрасного английского полотна; шелковая рубашка; роскошный галстук. Он спокойно дал осмотреть себя с головы до ног и только тогда ответил на вопрос, заданный еще там, на углу: — Изменилась? Да нет, не очень. Разве что похудела. Но надо же встретить тебя здесь, вот это сюрприз!
— Я всегда была худой.
Да, она всегда была худой. В молодости друзья прозвали ее Лошадкой: высокая, тонконогая, нервная, Нелли имела к тому же привычку резко встряхивать головой. Завистники же окрестили ее Нанду — за пышные меха, которые окутывали ее худощавое, жилистое тело. Да, слишком уж худа, на вкус многих мужчин… Но сейчас! Господи боже мой!..
Нелли с жадностью отпила виски, поморщилась и поставила стакан на столик. Руки у нее были неухоженны, ногти острижены до самого основания.
— Черт, надо же, вот это встреча! — никак не мог успокоиться мужчина. — Сколько лет прошло! Сколько лет, а!
— А у тебя дела идут неплохо, — заметила она.
— Да, нормально, — расплылся в счастливой улыбке Красавчик, — что там говорить, жаловаться не могу. — Оба вдруг поняли, что им совершенно нечего сказать друг другу. Красавчик любовался собой и в то же время не мог отвести взгляда от тощей шеи с бьющейся над острыми ключицами жилкой, от обтянутого кожей изможденного лица в паутинке тонких морщин. А ведь это та самая Нелли. На него глядят (теперь уже из-под увядших век) те самые глаза, «синие, как льняной цветок», которые стольких ухажеров сводили с ума, глаза, которые Мартин Авалос воспел в своих незабываемых «Лицах и масках»; да, те самые глаза глядят на Красавчика, как и прежде, в годы далекой молодости. — А помнишь, Нелли?
Нелли сдержанно улыбнулась; отпила еще глоток; рассеянно окинула взглядом пустой бар; было утро, в окна били солнечные лучи, выхватывая на паркете светлые квадраты.
«А помнишь?» Разве она могла забыть? Скорее уж ему придется теперь рыться в памяти. Ведь это он, Хуансито Красавчик, надутый, самодовольный и сытый, строит из себя важную особу, угощает ее шотландским виски по невероятной цене; и тут Нелли вспомнила круглолицего паренька с красивыми глазами, который замечательно умел изобразить благородное негодование всякий раз, когда она — золотые были времена! — посылала его в кафе за цыпленком и бутылкой вина и совала в руку деньги или когда бедняге приходилось, потупив взор, с наигранной непринужденностью просить у нее в долг небольшие суммы, чтобы, конечно же, никогда их не вернуть. Эти воспоминания, где ласковая насмешка смешивалась с грустью, придавали лицу Нелли выражение мягкое и отрешенное.
— О чем ты думаешь?
— Так, ни о чем; обо всем сразу, — уклончиво ответила женщина.
Он пристально рассматривал ее, объясняя улыбку лишь приятными воспоминаниями и не переставая удивляться, что эта бедолага (с такой и на улице-то показаться стыдно) была когда-то — к чему скрывать — причиной стольких его страданий и слез. «Чуть худее тело, парой кило меньше, парой лет больше — и вот вам пожалуйста: трагедия превратилась в комический куплет», — рассуждал Красавчик. Хотя полно… Трагедия? Полно… Конечно, одно время он с ума сходил, плел невообразимые интриги и чувствовал себя самым несчастным человеком на свете. Бродил растерянный и жалкий, не мог думать ни о чем, оборвал все телефоны в соседних кафе… Это было похоже на лихорадку. Ну да, лихорадка юности. «Настоящая развалина, — сказал он себе, — развалина, огрызок». До сих пор еще стыдно вспоминать те смешные, просто нелепые положения, в которые он попадал по ее милости; как, например, однажды вечером, наконец дозвонившись ей, он с удивлением обнаружил, что Нелли, обычно неразговорчивая, тут ни за что не желает его отпускать: «Послушай! Представляешь!», а тем временем рядом переминался с ноги на ногу какой-то лощеный типчик, сгорал от нетерпения заполучить телефон и, дыша Красавчику в затылок, выслушивал все глупости, которые ему пришлось говорить Нелли; так продолжалось, пока наконец галисиец за стойкой весьма недвусмысленно и даже грубо не намекнул: пора, мол, вешать трубку; а тут еще мучительное, невыносимое подозрение, что там, на другом конце провода, она — неожиданно ласковая и приветливая, — может быть, не одна и, возможно, смеется над ним сейчас. Каким потерянным чувствовал он себя в такие минуты! Каким несчастным! Мир вокруг становился тусклым и бесцветным. Тогда он ненавидел буквально все: ненавидел часы в кафе за углом, ненавидел сладкий запах жимолости во дворе и оклики соседей, ненавидел английский выговор своей матери, ее неприятные, совершенно неинтересные рассказы. Какая все это гадость! Но зато какое блаженство, да, именно блаженство, видеть ее рядом с собой, смотреть, как Нелли, его Нелли, не подозревая о пережитых им муках, смеется, приоткрыв влажный, свежий рот; играя, она ерошила ему волосы, запускала в них пальцы с острыми ногтями, глядела на него с нежностью, снова заливалась смехом, говорила ласковые слова… И тогда он, неделями жадно ждавший этого момента, пользовался случаем и засыпал ее вопросами, коварными вопросами, стараясь задавать их словно невзначай, в шутку; ему хотелось знать все, и он строил всевозможные ловушки, чтобы уличить ее во лжи; но куда там! Она уворачивалась, ускользала, и он временами даже ненавидел ее. Нелли клала ему руки на плечи, сильно сжимала, заглядывала в глаза — завидная выдержка у женщины — и смеялась, смеялась. «За что я тебя люблю? Ах ты, глупышка! У тебя лицо как у девочки, у куколки, ты красавчик… Хочешь, буду тебя называть Красавчик?» И опять хохотала. Нелли прекрасно знала, что Хуансито этого слова терпеть не может. Да и как оно могло нравиться, если его придумал этот (до сих пор без досады невозможно и подумать о слюнявом старикашке)… этот нелепейший тип, Салданья, сеньор Салданья, типичный мошенник, с чьей легкой руки Хуансито окрестили Красавчиком; и прозвище словно прилипло — это к нему-то, у которого никогда не было никаких кличек. Друзья называли его по фамилии — Ваттеоне или уж в крайнем случае ласково — Толстячок Ваттеоне. Просто убил бы мерзкого старикашку! «Красавчик»! Так и пошло: «Держи, Красавчик!», «Идем, Красавчик», «Давай-ка, Красавчик!»… «Хуже всего то, — утешал он сам себя, — что хочешь не хочешь, а надо помалкивать. Раз уж другой платит, а ты знай себе пользуешься, то терпи и помалкивай, иначе — адью». Разве сама Нелли, гордячка Нелли, не помалкивает, когда ее называют Нанду? Это Два Су, он отлично помнит, придумала такое прозвище — роскошные меха, подаренные бразильцем, на худых плечах Нелли напоминали пышное оперение страуса вокруг тощей шеи… А теперь бедняжка и вправду похожа на общипанную птицу, смотреть жалко…